расовый закон, и выставляли к позорному столбу с обритой наголо головой и повешенной на грудь доской с надписью: «Я любила еврея» или «Я любила поляка». Михель, которого теперь все называли только «Мойше» и никак иначе, пошел в школу и делал значительные успехи: он был очень умным мальчиком и все Фишеры им очень гордились. Михель успел отучиться два полных учебных года, когда 1 сентября 1939 года немецкие войска вошли в Польшу. Последовало установление новых расовых законов на новой немецкой территории. Фишеры вместе со всеми родственниками, друзьями и знакомыми оказались в гетто. Аарон умолял Лизе-Лотту развестись с ним и обратиться к доктору Гисслеру с просьбой о помощи. Но Лизе-Лотта проявила упрямство. Она хотела быть «со своей семьей». То же самое сказала она и коменданту гетто, когда он вызвал ее к себе и предложил подписать бумаги, благодаря которым она могла бы вернуться в Германию «раскаявшейся» и свободной… Правда, без ребенка. Ребенок считался расово неполноценным и должен был разделить судьбу отца. Наверное, если бы она обратилась-таки к деду, он смог бы вытащить и ее, и Михеля… Но она действительно хотела оставаться с Фишерами! Пусть в одной тесной комнатке на шестерых, пусть в холоде, голоде, грязи и дискомфорте… Но с любимыми людьми. А из всей семьи один только Аарон считал, что ей и Михелю надо спасаться, пока не поздно. Остальные Фишеры — Эстер, Голда и Мордехай — втайне надеялись, что Гисслер все-таки смягчится и спасет ради своей внучки их всех! Даже когда в 1941 году их вместе с большой партией других невезучих перевели из большого Краковского гетто в маленькое Виленское, где порядки были гораздо строже, а обращение с заключенными куда более жестоким, — даже тогда они продолжали надеяться. И Лизе-Лотта надеялась вместе с ними. Правда, она слишком хорошо знала дедушку, чтобы надеяться, будто он их спасет. Она просто надеялась, что все как-нибудь обойдется, если все они будут оставаться вместе.
Но надеждам ее не суждено было оправдаться. С началом зимы положение заключенных в гетто становилось все хуже и хуже. Голодали — все. От голода уже умирали. Порядки все ужесточались. Потом был назначен новый комендант, и стало совсем плохо… Если бы Лизе-Лотту спросили — в чем заключалось это «совсем плохо»? — она не смогла бы сформулировать словами… Просто какое-то ощущение давящего отчаяния. Абсолютной безнадежности. Предчувствие чего-то ужасного. Полной и всеобщей гибели. Слабые теряли волю к жизни. А она была слабой.
Последние три недели жизни в гетто она провела в постели. Они с Михелем лежали рядом и согревали друг друга. Лизе-Лотта рассказывала ему бесконечные истории… Читала на память уже знакомого ему Гете. Англичан Шекспира, Шелли и Байрона. Запрещенного Гейне. Какое значение имели теперь запреты? Она была уверена, что они с мальчиком все равно погибнут. Так пусть он хотя бы получит удовольствие. То, что недоступно его сверстникам в свободной Германии — стихи Гейне!
Аарон целые дни пропадал в больнице. Возвращался измученный и молчаливый. У него совсем не было лекарств. Люди умирали десятками. Он ничем не мог облегчить их страдания! Он, врач! А возвращаясь — он видел страдания своей семьи.
Эстер работала на каком-то заводе и потому могла выходить за пределы территории гетто. Несмотря на то, что колонну евреев на завод и обратно препровождали охранники с собаками, Эстер умудрялась «вести коммерцию» и как-то где-то добывать кое-какие продукты.
Мордехай дни и ночи просиживал с другими пожилыми религиозными мужчинами у раввина. Они молились или вели нескончаемые разговоры о воле Божьей и о том, как следует ее принимать праведному иудею.
Голда крутилась по хозяйству… Хотя хозяйства-то никакого у нее не было! Но она помогала приготовить приносимые Эстер продукты, чтобы сделать их если не вкусными, то хотя бы съедобными. А в свободное время навещала знакомых, ухаживала за больными, за осиротевшими детьми. Проводить дни в бездеятельности она не могла. От отчаяния ее спасала только работа.
А Лизе-Лотта лежала в постели, прижимая к себе Михеля. С каждым днем у нее оставалось все меньше сил. И ей все больше хотелось умереть. Заснуть — и не проснуться. Надо сказать, спала она все больше… И даже часы бодрствования проводила в какой-то полудреме.
Возможно, она действительно умерла бы через несколько недель, если бы в один из вечеров Аарон не вернулся домой раньше обычного… Сразу после возвращения Эстер. Родителей еще не было: Голда ушла посидеть со своей умирающей от чахотки подругой, Мордехай молился.
Аарон выглядел возбужденным. В первый миг Лизе-Лотта даже приняла это возбуждение за веселость… Обычно он был бледен, глаза — тусклые, движения замедленные. Сейчас глаза его горели, на щеках выступили розовые пятна. Он заметался по комнате, бессмысленно перекладывая вещи с места на место. Лизе-Лотта следила за ним с тупым недоумением, прижимая к себе спящего Михеля. А Эстер, кажется, сразу поняла… И задала только один вопрос, показавшийся бессмысленным Лизе-Лотте — но сразу понятый Аароном:
— Что?!!
— Подписан приказ о ликвидации гетто.
Он сказал это так просто, что Лизе-Лотта не сразу поняла страшный смысл его слов.
И сразу перестал метаться.
Сел к столу.
Эстер подошла и села рядом.
— Когда? — спросила Эстер.
— Послезавтра.
— Сведения верные?
— Вернее некуда. Вот, я принес… Для папы с мамой. А нам не хватит, Аарон показал два крохотных флакончика с бурым порошком.
Эстер судорожно сглотнула.
— Я не хочу, чтобы они пережили и ЭТО в свой последний час, — твердо сказал Аарон. — Я представляю, как все будет происходить, Эстер. А так — они заснут и не проснутся. Надо будет разбавить в теплой воде…
— Аарон, это грех.
— Тебе ли говорить о грехе? — усмехнулся Аарон. — И потом, убить кого-то — меньший грех, чем убить себя. Мы с тобой возьмем этот грех на себя. Или — я один… Папа и мама ничего не должны знать. Особенно папа. Пусть просто примут, как лекарство.
— Но, может быть, нам удастся как-то…
— Нет. Они убьют всех стариков, детей и больных. Тех, кто молод и еще может работать, отправят в лагерь. Но это — хуже смерти, Эстер! Если бы хватило для всех нас — я бы принес для всех…
Эстер расширившимися от ужаса глазами посмотрела на спящего Михеля.
Лизе-Лотта ждала, что Эстер закатит истерику — с визгом, рыданиями, топаньем ногами и швырянием всевозможных предметов… Как правило, небьющихся — несмотря на вспыльчивый характер, Эстер была экономна! Она обычно именно шумной истерикой реагировала на жизненные потрясения.
Но сейчас Эстер оставалась внешне спокойна.
— Дадим маме и Михелю, — сказала Эстер. — Папа все-таки мужчина… Он с его верой сумеет все принять так, как следует. Со смирением. Он не испугается. Особенно — если мамы уже не будет. Вряд ли ведь они сочтут Михеля достаточно крепким, чтобы работать в лагере. Не хочу, чтобы он видел, как будут убивать…
Аарон взял сестру за руки.
— Эстер, я надеюсь… Если Лизе-Лотта пойдет к коменданту и попросит связаться с ее дедом, скажет, что признала свои ошибки, что готова развестись и покаяться во всем… Возможно, они отпустят ее с Михелем! Не захотят связываться с Гисслером. Он — знаменитость. У него влияние в самых высоких кругах! А он — не такой же он зверь, чтобы позволить убить ее и своего внука! Тем более, теперь, когда она раскаялась и согласна на все…
— Ох, Аарон! Не поверят они в раскаяние теперь, когда известно о ликвидации!
— О ликвидации известно единицам среди нас. А они думают, что и вовсе никому. И не имеет значения, поверят они ей или нет. Они не захотят просто так убить немку, внучку знаменитого Гисслера. По крайней мере, я надеюсь, что они свяжутся с ним, а он, со своей стороны, сделает все…
Эстер и Аарон говорили так, словно Лизе-Лотты вовсе не было в комнате! О ней — как об отсутствующей. Хотя, по сути дела, она была почти что отсутствующей… И она молчала — не вмешивалась