покорила одного из героев у тех самых костров. Она приходила попрощаться с Мальвой: «А ты летишь?» «Лечу, — Мальва засмеялась, — В Зеленые Млыны…» За ней должен был приехать Журба и снова отвезти ее в хату Парнасенок. И все же, когда самолетик Чавдара совершал прощальный круг над Вавилоном, Мальва обронила тихую слезу. Сорвала с головы косынку: «Прилетайте, Егор!» И на этот призыв, как по волшебству, явился Федор Журба. На «беде», тихий, влюбленный… И тоже помахал с «беды» картузом, даром что не знал кому.

Глава ВТОРАЯ

Кто то шебаршится… и ты охватываешь мыслью весь Вавилон на его почти пустых буграх и принимаешься искать этого своего возможного или, так сказать, предполагаемого врага, который в это время тоже положил голову на подушку, думает о тебе и усмехается в теплой хате: «Я, голубчик, я, я!..» Да только кто же он, этот «я»? И начинаешь переходить из улочки в улочку, из хаты в хату, переводить взгляд с лица на лицо. Но тщетно искать этого тихого потайного врага, который из великого множества вавилонян избрал и хочет во что бы то ни стало сбросить с качелей под обрыв именно тебя. И ты чувствуешь себя перед ним беспомощным, и терзаешься не оттого, что он избрал жертвой своего произвола тебя, а оттого, что Вавилон создал его себе на горе.

А он шебаршится… Уж не Явтушок ли это отрабатывает за крылья от сноповязалок? Его дети и до сих пор, как только выпадет снег, носятся по буграм на этих крыльях, как очумелые, а ведь могло быть и по другому, доведи тогда Лукьян дело до конца. Он злился на себя, на свое доброе сердце: таких, как Явтушок, нельзя жалеть, их надо выпалывать с корнем, чтоб не дать им укорениться в новой, благодатной для них почве. Это было время, когда даже Фабиан побаивался медоточивости Явтушка. «Господи! — говорил философ, когда заходила об этом речь. — Научи меня спокойно воспринимать события, ход которых я не в силах изменить, дай мне энергии вмешиваться в события, мне подвластные, и мудрости, чтобы отличать первые от вторых, как я делал это до сих пор». Философ избрал такую форму самозащиты, зная, что произошло с Сократом при Перикле: когда людей постигает кризис, всю вину за него сваливают на философов, иногда вовсе к нему не причастных. Фабианом заинтересовались в Глинске: как это он превратился из Левка Хороброго в Фабиана? Посмеялись и отпустили в тот же день, намекнув, однако, чтобы в дальнейшем держался лишь обязанностей гробовщика и не в свои дела не лез.

У Лукьяна положение куда сложнее…

Если вдуматься, вина его не так уж велика, о ней почти забыли и здесь, и в Глинске, а тут вдруг она вновь возродилась в человеческой, памяти, как возрождается ползучее растение на том же месте, где, казалось, вовсе уж перевелось, возрождается и расцветает фантастическим цветком. Снова возник в памяти призрак Дань ка, и ответственность за него легла на Лукьяна. Стоит случиться в Вавилоне какой нибудь неполадке — в сечке попался гвоздик, или сибирская язва напомнила о себе, или напал на скотину ящур, или долгоносик подъел свеклу, или еще что, как в Глинске непременно уж напомнят Лукьяну о брате. Упреки сыпались все чаще, были все неожиданнее, похоже, что недоверием к Со колюку проникся уже и Клим Синица, а из Глинска это недоверие перекинулось сюда, в Вавилон, и притом в таком искаженном виде, что, если послушать Явтушк или еще кого, выходит, будто Лукьян Соколюк уже давно работает на ту неизвестную державу, в которой укрылся в свое время Данько, прихватив капиталы Киндрата Бубелы. (На самом то деле Данько никаких капиталов не брал.)

Однажды ночью в Вавилон прибыл Македонский, остановил бричку у ворот Соколюка, разбудил Лукьяна. Его, как предсельсовета, будили частенько (то где то горит, то кто то кого-то убивает, то поросенка коптят в сенях паяльной лампой, чтоб не позабыть вкус знаменитого вавилонского сала, и надо бежать напомнить о кабаньей шкуре), разное случается, но чтобы в окне сам товарищ Македонский — это первый раз, а может, и последний, подумал Лукьян, срываясь с кровати.

Даринки не было, ее бригада как раз стояла в Козо ве на чистых парах. Лукьян сам вел хозяйство, присматривал за детьми. Даринка лишь изредка наведывалась — помыть голову, сменить одежду да приголубить детишек, чтобы не отвыкали от матери. Даринка ходила в передовиках, считалась последовательницей Паши Ангелиной, она расцвела там, в этих своих полевых заботах.

— Ты один? — спросил Македонский, когда Лукьян зажигал лампу, висевшую на стене меж двумя окнами.

— Один. Дети спят. Садись, я сейчас… Македонский присел на лавку, вытянул ноги над земляным полом, устланным травой. Он ехал сюда один, на козлах, сам правил, и с непривычки у него затекли ноги. При свете Лукьян заметил в глазах Македонского беспокойство, которого прежде у него не примечал.

Лукьян стоял в растерянности, не зная, что и сказать, наконец, сообразив, что он в исподних, стал одеваться, начав с рубахи, а не со штанов. Македонский заметил это, улыбнулся.

— Ну, как ты тут?.

— Холостякую, — Лукьян показал на кровать с детьми, стараясь хоть внешне выглядеть спокойно. — А ты из самого Глинска?..

— Из Глинска…

— Мог бы и вызвать, ежели там что… неотложное.

— Мог бы. Но дело такое, что лучше здесь. Неофициальное дело… — Он вынул из кармана письмо, уже распечатанное, и подал Лукьяну. — Товарищ Гапочка перехватил. Читай…

Лукьян подошел к лампе, вынул письмо из конверта, как то боязливо, нерешительно поправил очки, прочитал:

— «Дорогой брат!»— Он отшатнулся — Что, что?

— Читай дальше, читай, — успокаивал его Македонский

— «Если ты жив здоров, то знай, что и я живой, на здоровье не жалуюсь, живу хорошо, у меня жена и двое цыганят от нее, мальчишек, ждем третьего… Сыплются, как из решета, вот увидишь, куда там Явтуху до нас! Про наш Вавилон я забыл начисто, настоящий то Вавилон здесь, сюда стекаются люди со всего света. А Данько твой и не Данько, и не Соколюк — проклинаю его и по сей день, выродка вавилонского…»— Он, он, негодяй! — Лукьяна трясло. — «Но, — читал он дальше, — кровиночку родимую ничем не заменишь, горит она в человеке, как огонь, напоминает тебе, кто ты в этом необъятном мире, какая тебя мать родила. Вот я и решил написать тебе, потому — друзей у меня тут много, а брат был один. Всякий раз, как вхожу в клеть и спускаюсь в забой, вспоминаю о тебе. Тут и погибнуть недолго, вот только что схоронил товарища, пришли сюда вместе, а его уж нет… Вот затем и пишу тебе, чтоб ты знал — Данько орудует под землей, выдает на гора, как тут говорят, черное золото, ходит в ударниках, так что пусть совесть не грызет тебя за меня. Вы ведь все с маменькой боялись, что запорют меня мужики кнутами на глинском базаре… А я и до сих пор этих тварей люблю. И цыганочка моя лошадей любит. И маль чуганы мои ладные, как жеребята. Глаза большие, синие… Как разбогатею здесь, непременно куплю. лошадь. Серую в яблоках. Будь здоров! Твой Данько». Вот оно как, — Лукьян вздохнул, словно скинул с себя тяжесть. — Нет ни числа, ни года, а штемпель столичный…

— И что же теперь? Синица знает о письме?

— Знает… Все в райкоме знают. Гапочка принес письмо туда.

— Нашелся, аспид, — Лукьян потряс письмом в воздухе, чуть не сбросив стекло с лампы.

Македонский встал, глянул в окно.

— Я поеду… Извини, что потревожил. И за все это тоже извини… Время такое, Лукьян…

— Я понимаю. Я же не темный какой нибудь… Вышли на крыльцо. Лошади у ворот уснули, хата

Явтушка тоже спала. Подсвеченная цветом груши спасовки, она просто пылала белым пламенем. А здесь, у Соколюков такая же свеча, только еще выше. Вечный спор двух груш, и не бывает года, чтобы обе уродили одинаково. Лукьян и Македонский пошли к бричке, Македонский разбудил лошадей, размотал вожжи, взобрался на козлы.

— А письмо? — вспомнил Лукьян, все еще держа его в руке.

— Пусть остается тебе. Ежели что — покажешь… И тут всем покажи. Всем. Вот так. — И хлестнул лошадей.

Вы читаете Зеленые млыны
Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату