вживаюсь в это новое пристанище, потом снимаю пальто, все в череде и репьях, вешаю на гвоздь фуражку. Зеркальце, вделанное в стену, напомнило о Теофиле. Сажусь на стульчик перед весами и разыгрываю из себя бог знает какого весовщика. С первой же подводой махну отсюда…

Но еще рано — нет ни клиентов, ни Теофилы, завод только только просыпается, немцы прочесывают лес, слышны короткие автоматные очереди, одинокие разрозненные выстрелы, а я смотрю на весы, пытаюсь постичь эту механику. Скидываю защелку, весы начинают играть, чуткие к каждому передвижению гирьки. Деревянную площадку, что снаружи, под окном, весы подымают легко, как перышко. Но сработают ли они, когда там станет первая подвода со свеклой? В ящике столика нахожу несколько книжек с бланками квитанций, карандаш (огрызочек) и копирку, уже множество раз побывавшую в употреблении. Квитанции довоенные, наши, на них графы: колхоз (совхоз), звено, фамилия сдатчика, вес брутто и нетто. Наверно, и весовщица довоенная, кто ж еще догадался бы сохранить эти квитанции?

За лесом заскрипели подводы, должно быть, груженые, поскрипывают, проезжая запруду. Либо журбов ские, либо наши — из Вавилона сюда только эта дорога, через запруду. Остановились, затихли, уж не проверяют ли их, да что-то больно долго, а здесь, в весовой, каждая минута дорога: скорей бы начиналась жизнь, нужно движение, нужны следы, следы, следы, чтобы сбить с панталыку ищеек. Возы снова двинулись, тянутся вверх по склону, через лес. Мимо весовой гуськом идут журбовские на смену. Сюда долетают слова, обрывки фраз. И все об одном: о стычке на запруде. «Нет, нет, кум, это не один. Это была славная компания… Замарчук говорит, стрелял один, а было их двадцать или тридцать…» А кум просто не кум, а золото: «Жаль, не уложили Замарчука. Ух, гад. В прошлую пятницу заставил меня снять штаны и вытряхнул из них добрый пуд сахару. Я его в штаны насыпал, поверх исподних, так он, аспид, и там нашел. Просто нюхом чует». — «Нарвется когда нибудь…»

«Так это не тот Гуралик?» — «Нет, не тот. Разве тот Гуралик пошел бы в полицию? И кто б того Гура лика взял? Сын лесничего Гуралика! Да упаси боже! Им того Гуралика только подай. Они б его живьем сожгли». — «А чудный был уголок, правда?» — «Ничего не щадят, гады…»

«Весовщика еще нет». — «Вешать то нечего. А помнишь, Омелян, что тут творилось когда то об эту пору?» — «Как же, вечные очереди на весы». — «Слушай, Омелян, а нынешний весовщик никого тебе не напоминает?»— «Усач?» — «Ага, усач». — «Вроде бы нет». — «А помнишь, был когда то в Глинске такой Тесля. Рай комовский секретарь. Небольшого росточка. Выступал на заводе. На митинге. Меня тогда вытащили на этот митинг…» — «Такого молчуна?» — «Э, я тогда в ударниках ходил. Стоял на мойке…» — «Ну». — «Так это он. Вот с места мне не сойти — он. Ну, вылитый Тесля». — «Весовщик?» — «Весовщик». — «Молчи! Глаза не видели, а уши не слыхали, — сказал Омелян, тоже пожилой рабочий. — И выдумает же человек…»

Вот такие разговоры. Подводы уже спускаются сюда (завод стоит на горе, с трех сторон окруженный прудом, то есть запруженным в этих местах Чебрецом), слышно, как возчики покрикивают на лошадей. Сейчас подойдет весовщик. Неужели Тесля? Оживает заводская кузница, запыхтела «овечка» возле депо, верно, готовится к рейсу в Пилипы. Прогудел заводской гудок — предупредительный, а потом еще будет основной — так было и до войны.

Говорят, комендант Клаус после этого гудка становится в проходной с плегкой и бьет каждого, кто опаздывает. Женщины и девушки плачут, а мужчины сносят удары молча, только механик, уже в летах, огрызнулся как то, и его засекли до крови.

Вот и основной гудок.

Идет… Человек средних лет, невысокий, в брезентовой спецовке, правда, уже поношенной, в сапогах, серых от пыли (где можно так запылить сапоги?), в кепке с надвинутым на глаза козырьком; хорошо идет, чинно (еще бы — весовщик!), тихо насвистывает (нашел время свистеть, вот я тебя продержу в этой будке без обеда, сразу сойдет с тебя эта наигранная беззаботность). Останавливается перед входом в будку, вдруг затихает — верно, заметив, что костыля на месте нет, — потом отворяет дверь и, увидев меня за весами, все же заходит. Проницательные серые глаза смотрят на меня с едва прикрытым удивлением, а на лице улыбка, но уже не такая беззаботная. Так и хочется представить это лицо безусым, с ямочками на щеках.

— Вешаешь?

— Никого еще не было… Вон идут…

— Это Вавилон. Ранние птички… — Два золотых передних зуба придают его улыбке лукавинку и хитринку. — В напарники мне, или как?

— Я?.. Так зашел. Хотел повидать Теофилу… — Это кто же?

— Теофила? Весовщицей была до войны…

— А а… Теофила… Была, говорят, такая. Обвешивала. Родственница?

— Родственница. По отцу.

Он бросил взгляд на пальто, висящее на гвоздике, приподнял козырек, и снова в мою сторону сверкнули два золотых зуба, однако на этот раз сверкнули неприязненно.

— Давно тут?

— Недавно…

— А они там с собаками?

— Кто?

— Немцы. Кто же еще.

— С собаками.

— А если сюда придут?

Я уже вижу в окно Явтушка на передней подводе. В телогрейке, в шапке, правит на весы. Еще не слез с воза, а уже кричит в окно:

— С добрым утром!

— Привет, привет! — спешит ответить ему весовщик. Велит мне убраться в угол; садится к весам, ловко

водит гирькой и, что-то приметив, кричит Явтушку:

— Голый, мать перемать, убери лошадь с весов! «Разве товарищ Тесля мог бы тад?»

Явтух сгоняет лошадь, зато взвешивает себя вместе с возом, мне видно, что он стоит на краю площадки.

Заперев весы, весовщик выписывает квитанцию, подает ее Голому в окошко, тот придирчиво разглядывает, бормоча что-то под нос, и только после этого оставляет весы. Чувствуется, что он не в ладах с весовщиком.

Из Вавилона прибыло семь подвод. Я что-то не всех возчиков узнаю, а вот Федора Ямкового знаю как облупленного, он во всем солдатском, а свеклу привез, похоже, первый раз, никак не может заехать на весы — то недоедет, то переедет, хлещет лошадей по глазам, сда вая назад.

— Стал? — спрашивает весовщик.

— Вешай! Сколько ни дашь, а сахар не наш!

— Ого, навалил, — замечает весовщик и заполняет квитанцию. — Ты первый раз?

— Первый. .

— Фамилия?..

— Ямковый… По отцу Федор, а по матери — к чертовой матери…

Человек он резкий, строгий, но добрый, одно лето я был у него на жатке погонщиком, трудодней заработал как никогда. Он уже съехал с весов, но весовщик его окликнул:

— Эй, Ямковый, квитанцию забыл. Тот повернулся к окошку.

— А что, и теперь квитанции выдают? Вот беда!

Ямковый подбежал к окошку, взял квитанцию и, сложив ее вчетверо, спрятал в нагрудный карман, на котором был след от какого то значка, может, от ПВХО. До войны Ямковый побил в Глинске рекорд по стрельбе в противогазе. Я отвернулся, чтобы он меня не узнал. Но жнецы, наверно, не так помнят своих погонщиков, как погонщики жнецов. Да и когда это было! В Глинске уже Валигуров секретарствовал.

Когда все взвесились, весовщик подмигнул мне, забарабанил белыми пальцами по столику. Потом достал из кармана кисет, настоящий, из свиной кожи, зажигалку и маленькую книжечку, сложенную из газеты. Вырвал листочек, долго обстукивал один краешек его зубами, как раз теми двумя, золотыми — так делают заправские курильщики, чтобы бумага лучше склеивалась. От первой же затяжки сигарета под

Вы читаете Зеленые млыны
Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату