конечно, и сами миссионеры. Журналист до истощения сил уверяет в своем беспристрастии, но все его читатели хорошо знают, что во вчерашнем заседании акционерной компании журналу определено быть того мнения, а не иного… Один мой знакомый говорил в шутку: «Что за льстец этот Б. — в глаза льстит без малейшего стыда; но что будешь делать, — знаю, что лжет, а приятно!» В этих немногих словах вся характеристика века». С этими словами кстати сопоставить страстные строки одного из диалогов (Ночь вторая): «Что мы видим: вне общества бесконечные войны, самое безнравственное из преступлений, наполняют страницы человеческой истории; внутри общества — превращение всех законов Провидения, холодный порок, холодное искусство, горячее, живое лицемерие — и бесстыдное безверие во все, даже в совершенствование человека». «Прислушайся, — читаем в другом месте, — к самим западным писателям', приглядись к западным фактам, прислушайся к крикам отчаяния, которые раздаются в современной литературе… Я говорю о литературе как об одном из термометров духовного состояния общества — и этот термометр показывает: неодолимую тоску, господствующую на Западе, отсутствие всякого верования, надежду без упования, отрицание без всякого утверждения». Страстное, напоминающее Руссо и предвосхищающее иногда Герцена, изобличение лжи и неправды в экономическом и социальном строе Европы выражено в дальнейшем у Фауста с чрезвычайной силой. «О, ложь бесстыдная, позорная!» — восклицает он в итоге своих филиппик.
Но еще излагая мысли своих друзей о Европе, Фауст говорил о роли России в спасении Европы: «Не одно тело должны спасти мы, но и душу Европы. Мы поставлены на рубеже двух миров протекшего и будущего; мы новы и свежи; мы не причастны преступлениям старой Европы; перед нами разыгрывается странная, таинственная драма, которой разгадка, может быть, таится в глубине русского духа… Может быть, не нашему поколению принадлежит это великое дело: мы еще слишком близки к зрелищу, которое было перед нашими глазами, мы еще надеялись, мы еще ожидали прекрасного от Европы… мы еще разделяем ее страдания, ' В одном из диалогов (3) Одоевский перед тем излагал мнение одного из экономистов — Шевалье об итогах современной цивилизации Европы и Америки (стр. 91—92).
24
мы еще не уединились в свою самобытность — но… девятнадцатый век принадлежит России!» Тот же Фауст в конце эпилога говорит уже от себя: «Чудна была работа Запада и породила дела дивные; Запад произвел все, что могли произвести его стихии — но не более; в бесконечной, ускоренной деятельности он дал развитие одной и заглушил другие. Потерялось равновесие, и внутренняя болезнь Запада отразилась в смутах толпы и в темном, беспредметном недовольстве высших его деятелей. Чувство самосохранения дошло до эгоизма и враждебной предусмотрительности против ближнего; потребность истины исказилась в грубых требованиях осязания и мелочных подробностях… потерялось чувство любви, чувство единства, даже чувство силы, ибо исчезла надежда на будущее; в материальном опьянении Запад… топчет в грязь тех великих своих мыслителей, которые хотели бы остановить его безумие». И вновь звучат у Одоевского мотивы, уже указанные нами раньше: «Чтобы достигнуть полного гармонического развития основных общечеловеческих стихий, Западу не хватает другого Петра, который привил бы ему свежие, могучие соки славянского Востока. Чует Запад, — читаем дальше, — приближение славянского духа, пугается его, как наши предки пугались Запада, — но не бойтесь, братья по человечеству! Нет разрушительных стихий в славянском Востоке — узнайте его, и вы в том уверитесь; вы найдете у нас часто ваши же силы, сохраненные и умноженные, вы найдете и наши собственные силы, нам неизвестные… вы уверитесь, что существует народ, которого естественное влечение — всеобъемлющая многосторонность духа'«…
Не следует видеть в кн. Одоевском славянофила. Ему не были, правда, чужды мотивы славянофильства, он был большим защитником русской самобытности, верил, как мы видели, в великую миссию России, но, как и сами еще славянофилы в те годы (30–е), он не отделял Россию от Западной Европы, не учил о том, что пути ее развития идут иначе, чем на Западе, — он сам характеризовал славянофильство как «ультраславянизм». Замотин2 удачно характеризует основные идеи Одоевского в это время как универсализм, что по существу может быть сближаемо лишь с идеей всечеловеческого служения России у Достоевского.
* *
Тридцатые годы еще не знали тех острых разногласий, какие выдвинулись в следующее десятилетие, — но именно потому, что тогда существовало духовное единство, две центральных идеи того времени
— идея народности и идея особой миссии России в мировой истории
— остались общими и для ранних славянофилов, и для ранних западников. То, что было посеяно в 20–х годах и развивалось в духовной атмосфере 30–х годов, различно проявилось лишь в 40–х годах, но мы еще убедимся в том, что, несмотря на ряд принципиальных различий, [14] В другом месте (стр. 420, прим.) Одоевский говорит о стихии «всеобщности или лучше — всеобнимаемости» у русских, как бы предвосхищая формулу Достоевского о «всечеловечестве»*.
25
у всех деятелей 40–х годов было глубокое родство, с течением выступившее даже еще с большей силой и ясностью. Для характеристики же 30–х годов остановимся еще немного на одном из крупнейших представителей западничества в то время — на Белинском.
Уже для первого яркого этюда Белинского («Литературные мечтания») крайне существенна идея народности. «Каждый народ, — читаем мы здесь, — играет в великом семействе человеческого рода свою особую, назначенную ему Провидением, роль и вносит в общую сокровищницу… свою долю, свой вклад; каждый народ выражает собой одну какую–либо сторону жизни человечества»[15]. Важна еще следующая мысль, развивающая первую: «Только идя по разным дорогам, человечество может достигнуть своей единой цели; только живя самобытной жизнью, может каждый народ принести долю в сокровищницу человечества». Кончая «Литературные мечтания», Белинский писал: «У нас скоро будет свое народное просвещение».
Не менее глубоко жил тогда Белинский и другой общей идеей — о «всечеловеческом» призвании России. Из ряда мест приведем несколько. В 1838 году он писал: «Мы, русские, — наследники целого мира, не только европейской жизни… назначение России — принять в себя все элементы не только европейской, но и мировой жизни». В другой статье в те же годы он писал: «Мы знаем и верим, что назначение России есть всесторонность и универсальность; она должна принять в себя все элементы жизни духовной, внутренней, гражданской, политической, общественной и, принявши, должна самобытно развить их из себя». В известных статьях о Бородинской битве (1839 г.) мы найдем даже резкие антизападнические выходки (он говорит, например, о «непризнанных опекунах человеческого рода — заграничных крикунах» и т. п.), но мы не цитируем как раз отсюда ничего — ввиду того что этот период был кратким и не оставил глубокого следа в творчестве Белинского, отметим лишь его резкие выпады против космополитизма: «Космополитизм есть какое–то ложное, странное, двусмысленное и непонятное явление… человек, для которого ubi bene, ibi patria*, есть существо безнравственное и бездушное, недостойное называться священным именем человека» (Соч., под ред. Венгерова, т. IV, стр. 407) — что, впрочем, было в другие периоды его духовной жизни. В 1847 году он написал знаменательные слова: «Без национальностей человечество было бы логическим абстрактом… В отношении к этому вопросу я скорее готов перейти на сторону славянофилов, нежели оставаться на стороне гуманических космополитов». Хорошо знавший Белинского П. В. Анненков пишет о последнем годе его жизни: «Насколько Белинский становился снисходительнее к русскому миру, настолько строже и взыскательнее относился он к заграничному. С ним случилось то, что потом не раз повторялось с многими из наших самых рьяных западников, когда они делались туристами: они чувствовали себя как бы обманутыми Европой».
26
Убеждение в необходимости самобытного развития русской жизни и вера в высокое предназначение России были как бы прелюдией к тем глубоким и исторически влиятельным построениям, которые выросли на этой почве по вопросу о взаимоотношении России и Запада. Критика западной культуры возвышается уже до исследования самых основ или «начал», как выражались славянофилы, — и те, кто развивался духовно в 30–е годы, в дальнейшем своем творчестве как бы довели до конца основные идеи, тогда их вдохновлявшие. Новым периодом в постановке исторических проблем оказались уже 50–е годы с тем крупнейшим потрясением, от которого задрожала вся русская жизнь, а именно Крымской войной. То, что оформилось в эти годы, начало новую страницу и в оценке русской жизни и Запада, и в вопросе об их взаимоотношении, но до этого перелома продолжали свое действие те мотивы, которые впервые зазвучали