Здесь следует оговориться. Автор этих строк не разделяет точку зрения тех биографов, которые склонны видеть в Гумилеве безумного фанатика-патриота, которого неудержимо влекла в Россию в 1918 году исступленная, иррациональная и необоримая тяга 'к корням'. Напротив, вполне можно допустить, что существенную роль здесь сыграла, например, административная необходимость. Как поясняет И. Курляндский: 'Во Францию из Англии вернуться было невозможно, что подтверждает циркулярное письмо русского военного агента во Франции А. А. Игнатьева всем военным агентам от 5 (18) января 1918 года: '…ввиду постоянных запросов, испрашивающих разрешение на въезд во Францию, сообщаю, что французы прекратили решительно для всех русских въезд и выезд из Франции, но также следование транзитом'. <…> Таким образом, возвращение Гумилева в Россию не было вызвано патриотическими соображениями, <…> а было абсолютно вынужденным, так как являлось исполнением приказа военного начальства, нарушить который Гумилев не мог. К тому же он находился в тисках материальной необеспеченности'[58].

Можно допустить, что свою роль в отказе от помощи Б. В. Анрепа сыграла и ревность — в преуспевающего художника была платонически влюблена Ахматова, посвятившая ему стихотворения, составившие книгу 'Подорожник' (1917):

Словно ангел, возмутивший воду, Ты взглянул в мое лицо, Возвратил и силу, и свободу, И на память чуда взял кольцо. Мой румянец, жаркий и недужный, Стерла богомольная печаль. Памятным мне будет месяц вьюжный, Северный, встревоженный февраль.

(А. А. Ахматова. Словно ангел, возмутивший воду… 1916)

'Перед его отъездом, — пишет Анреп о последних днях пребывания Гумилева в Лондоне, — я просил его передать А<нне> А<ндреевне> большую, прекрасно сохранившуюся монету Александра Македонского и также шелковый матерьял на платье. Он нехотя взял, говоря: 'Ну что вы, Борис Васильевич, она все-таки моя жена'. Я разинул рот от удивления. 'Не глупите, Николай Степанович', — сказал я сухо'[59].

Говоря о возвращении Гумилева, нельзя не помнить, что в Петрограде в 1918 году находились все его родные — мать, сестра, брат, сын и, конечно, жена, наотрез отказавшаяся даже обсуждать возможность выезда из России еще в 1917 году. 'Всю дорогу, — признавался Гумилев И. В. Одоевцевой, — я думал об Анне Андреевне, о том, как мы заживем с ней и Левушкой. Он уже был большой мальчик. Я мечтал стать его другом, товарищем его игр. Да, я так глупо и сентиментально мечтал…' [60].

Все это так, однако, представляя хоть сколько-нибудь характер Гумилева, нельзя ни минуту сомневаться в том, что ни патриотические чувства, ни служебный долг, ни даже родственные и любовные переживания не заставили бы его мирно вернуться на родину в 1918 году, если бы он окончательно, по совести, не принимал свершившейся в России революции и видел бы в большевиках своих открытых и непримиримых врагов. И уж, конечно, самым убедительным доказательством относительной лояльности к новой власти является тот факт, что после прибытия на родину он оказался не на 'белом' Дону, а в 'красном' Петрограде[61] .

VII

'Вероятно, Гумилев <…> не любил большевиков, хотя мог находить в их психологическом типе какие-то достойные уважения моменты, например, когда отмечал, что 'большевики, даже расстреливая, уважают смелых', или когда говорил, что, если дело идет о завоевании Индии, его шпага с ними', — писал Р. Д. Тименчик[62].

Как и подавляющее большинство петроградской интеллигенции 1918–1919 годов Гумилев (вернувшийся на родину после почти годового отсутствия) склонен был на первых порах видеть в бытовых лишениях и репрессиях 'военного коммунизма' неизбежные издержки, объективно присущие любой исторически активной эпохе. Подобно многим, Гумилев был склонен тогда 'измерять ленинский Октябрь 'французским термометрам'' (Р. Б. Гуль) и терпеливо ждать наступления 'термидора'. К тому же поэт с большим сочувствием относился к просветительским предприятиям советской власти. 'Луначарский, — рассказывал он И. В. Одоевцевой, — предложил мне читать курс поэзии и вести практические занятия в 'Живом слове'[63]. Я сейчас же с радостью согласился. Еще бы! Исполнилась моя давнишняя мечта — формировать не только настоящих читателей, но, может быть, даже и настоящих поэтов. Я вернулся в самом счастливом настроении'[64]. Помимо Института Живого Слова Гумилев читал лекции по теории поэзии в литературной студии Дома Искусств, студии переводчиков при 'Всемирной литературе', а также в студиях Пролеткульта и в 1-й культурно-просветительной коммуне милиционеров. 'В последние годы жизни он был чрезвычайно окружен, — писал А. Я. Левинсон, — молодежь тянулась к нему со всех сторон, с восхищением подчиняясь деспотизму молодого мастера, владеющего философским камнем поэзии. В 'Красном Петрограде' стал он наставником целого поколения: университет и Пролеткульт равно слали к нему прозелитов'[65].

Однако уже первое 'советское' лето 1918 года оказалось насыщенным такими мрачными событиями, которые не могли не вызвать в нем чувства страстного личного протеста против действий 'новых якобинцев'. Гумилев крайне болезненно пережил убийство Николая II и его семьи. И. Е. Кунина, мимолетная подруга поэта, вспоминала: 'Мы пересекали Садовую наискось по трамвайным рельсам, по которым трамваи шли редко, появляясь неизвестно откуда. <…> Внезапно на нас налетел оголтело орущий мальчишка-газетчик. Слов мы не разобрали, и только <когда> он заорал, вторично промчавшись мимо нас, расслышали: 'Убийство царской семьи в Екатеринбурге!' Сознание не сразу воспринимает смысл. Мы стоим, кажется, даже без мыслей, долго ли — не знаю, на нас нашел столбняк. Потом — это было первое движение, одно на двоих — Гумилев рванулся и бросился за газетчиком, схватил его за рукав, вырвал из его рук страничку экстренного выпуска, не уплатив, — я испуганно следила за его движеньями, — вернулся, прислонился ко мне, точно нуждаясь в опоре. Подлинно, он был бел, и казалось — еле стоял на ногах. Раскрывал он этот листок — одну вдвое сложенную страничку — вечность, ясно вижу ее и сегодня. Буквы были огромные. Гумилев опустил левую руку с газетой, медленно, проникновенно перекрестился, и только погодя, сдавленным голосом сказал: 'Царствие им небесное. Никогда им этого не прощу'. А я, по своему обыкновению хватаясь за первое попавшееся слово <…> ухватилась за это 'никогда им этого не прощу'. Кому им? Царской семье за невольное дезертирство? Нет, конечно, большевикам. А вышло, правда, будто царской семье и будто причитает по-бабьи: 'На кого вы нас, сирот, оставили'. <…> На календаре было 17 июля 1918 года'[66].

30 августа 1918 года, когда в Москве Ф. Е. Каплан (Ройтман) совершила покушение на В. И. Ленина, Л. А. Каннегисер в Петрограде убил председателя ПетроЧК М. С. Урицкого. Леонид Каннегисер был даровитым поэтом и знакомым Гумилева, посещавшего литературный салон в квартире его родителей в Саперном переулке, 10[67]. Каннегисер был казнен, но если в этой казни еще можно было видеть трагическую необходимость революционной борьбы, то расстрел более пятисот 'буржуа' — заложников — в качестве 'мести' за шефа ПетроЧК совесть поэта и боевого офицера, убежденного в том, что 'убить безоружного — величайшая подлость'[68]

Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату