Вон и деревня видна — куча хат, крытых в нахлобучку тою же ржаною соломой. Оттуда идет дым и пахнет пекущейся картошкой, молоком, грудными ребятами и подолами матерей.
Кругом было тихо и чудно.
Вчерась я был в этой деревне и встретил там Автонома. Он уже сапожник, а не свободный акушер и живописец. Поговорил бы с ним, да он не захотел: должно быть, забыл меня.
— Прощевай, — говорит — я пока что посплюсь, пока все вши в холодок ушли.
И он задрал кверху бороденку и выпустил воздух с густой возгрей из одной ноздри. И в животе у него забурчало от молока и от огурцов.
— Милый, ты мой!
Иван Митрич
Cтарый человек, — похожий на старушку, а не на мужика, — ходил подвязанный платочком под подбородочек. Ходил он по городу в две тысячи душ и следил за порядком: что, где и как.
Сам он не нужен был никому: стар и неработящ. Зато ему нужны были все.
Шли ли куры, стояли ли плетни: Иван Митрич не упускал их из виду. Мало ли что!
Жил он тем, что давала ему дочь — швейка-мастерица.
Каждый день она посылала его на пески к Дону, на базар — принести хлеба, говядины, овощу и прочего. И наказывала:
— Приходи раньше, чтоб обед был вовремя!
Иван Митрич шел и пропадал. Приходил к вечеру, а не утром. Его мучили непорядки.
Куры застревали в дубьях на улице у постройки. Иван Митрич ложился животом на дубья и глядел. Курица билась в узкой щели внизу и не могла размахнуться крыльями и выскочить. Иван Митрич изобретал и строил некий мудрый прибор из прутьев, соломы и веревки и извлекал под конец, часам к четырем, перепуганную квохтунью.
Потом шел на базар к шапочному разбору и накупал товар-осталец, самую грязь, дешевку и нечистоту. Потом брел тихо и беспокойно домой и приходил, когда благовестили к вечерне.
Он покорно слушал укоряющий говор дочери и, когда темнело, уходил в странствие: та курица снеслась в дубах, и яйцо там покоилось и взывало к нему.
Раз сманили его монахи поступить в монастырь к угоднику божию Тихону: ибо святость его велика, а в храмах бога благолепие, экономия и порядок.
Иван Митрич стал преподобным Иоанном и надел черную свитку. Но через неделю ушел домой к дочери от скукоты и елейной вони.
Шел он домой. Продавал на базаре цыганенок черную живую сучку Ласку. Купил ее Иван Митрич, ощупал в кармане пятачок, взял извозчика, закурил папироску и поехал с барышней-собачкой на коленях.
И стал он опять, чем был.
А в одну весеннюю ночь, когда кричали за Доном соловьи и у дочери сидел полюбовник, Иван Митрич увидел сон, что стоит он на берегу Дона и мочится. И от множества воды из себя перепрудил Дон, утонул и умер.
Чульдик и Епишка
Eхидный мужичок похлюпывал носом и не шевелился. И нельзя было понять, спит он или и сейчас хитрит: один глаз был не закрыт, а прищурен. Он лежал под глинистым обрывом на берегу Дона. Пониже стояла лодка с рыбацкими снастями, а повыше луг и дача без господ.
— Давай назад, оттыльча… оттыльча… — бормотал мужичок: значит, спал как надо.
С обрыва сигнул другой такой же мужичок, будто брат его, но только еще жиже и тоще, а на вид душевней.
— Хтой-та эт? Што за Епишка? Откель бы… И пахуч же, враг!..
А во сне спящий — ехидный и пахучий — и сопеть перестал: сон увидел, что наелся говядины и лежит с чужой бабой в соломе.
Душевный мужичок, что пришел, шлепнул его огромадным кнутовищем по штанам.
— Што за Епишка, успрашиваю, хозяин такой тута?..
Епишка ото сна понял это по-своему:
— Дунь, Дуняшь… Не бойсь, уважь!.. Чума с ним, мужиком, сатаной плешивым…
Но этот стеганул по пояснице как следовает, и Епишка вскочил.
— Што!.. Ай я… Дунька, враг, ведьма днепровская!..
Душевный Чульдик поморгал и сказал:
— Добре-е… Дунька? Нет, малый, оближись да вали до хаты, откель вылез, видно так-то…
Ошалелый Епишка вскочил и в портках поплыл через Дон на деревню. Там звонили на колокольне, и стояла туча черного дыма с красным вздыхающим животом…
У Чульдика от годов глаза, как говядина, и видел он шагов на пять. Он набил трубку и полез в лодку глядеть перемет, как будто в мире было сплошное благо.
У Епишки, который был зорок на ехидный глаз, горело от горя сердце, и он дул через Дон во всю мочь. На том боку Епишка ухватился за куст и повис на нем, ослабши.
Вот он без духа летит по лугу и держит штаны за ширинку. Вонна его хата. Там спит его девочка в люльке. Она обмокла и хочет есть. А он, Епишка, бродит один по жарким сухим полям и думает неведомо о чем, живет без друга, без родного человека и без причалу.
Теперь его хата занялась полымем от соседского плетня, и Епишка вот мчится и чует, как проваливается его душа, как стоит кровь в жилах и пляшет сухое сердце.
Хата закружилась в огне и ветре, а Епишка упал в пыль на дороге и пополз от немощи.
По всей округе было безлюдье. Полсела полыхало. А Епишка, как белый камень с чужого неба, лежал мертвым и окаянным.
Дон лился на перекатах, и Чульдик сидел в лодке середь реки и нанизывал червей на крючки. Он был там свой, питаясь из реки и думая над ней.
Обгорелый Епишка похирел дня три и стих. Чульдик вырыл ему яму в углу кладбища, где гадили и курили ребята, когда шла обедня, и закопал Епишку вместе с девочкой.
— И дело с концом, — подумал он и пошел себе.
Пять дней Чульдик таскал бирючков, подустов и голавлей и ни разу не помянул Епишку.
На шестой он дремал под вечер у землянки и сразу будто увидел Епишку, как он спал у ладьи и поминал Дуньку в непутевых речах.
Чульдик, как подхваченный, пошел на деревню и без жалости пришел в изгаженный угол кладбища.
Там, под бугорком, гнил Епишка, по-деревенски — Кузьма. Чульдик присел на лопух и забыл, зачем пришел.
— Кузьма, Кузя!.. Нешто можно так, идол ее рашшиби-то!.. Али я, али што?..
____________________
Дон бормотал на перекатах, и видна была черная дыра землянки на том берегу. На улице рвала и ухмылялась гармошка под лад девок: