виду соответствовало их поведение, целью которого было привлечь к себе всеобщее внимание. Они жили, постоянно ощущая себя на подиуме, потому что считали, что любое их деяние — достояние потомков. К месту сказанное слово, как и воинское отличие, — это шанс войти в историю. Уверенность в собственной избранности — феодальный пережиток, атавизм Средневековья, все еще свойственный воинам начала XIX столетия. Неизвестности они боялись больше смерти, что явствует из сатирической эпитафии И. И. Дмитриева:
Наполеон выразил эту же мысль словами, близкими к античной риторике: «Для меня бессмертие — это след, оставленный в памяти человечества. Именно эта идея побуждает к великим свершениям. Лучше не жить вовсе, чем не оставить следов своего пребывания на земле»{5}. В эту героическую эпоху Стендаль сделал знаменательное наблюдение: «Невозможно подделать две вещи: храбрость под огнем и остроумие в разговоре»{6}. Сочетавшие в себе оба этих качества поистине являлись героями своего времени, избранниками судьбы. Военные продолжали шутить со смертью, сознавая, что в отличие от «кровавых баталий» XVIII столетия, где потери исчислялись десятками и сотнями жизней, теперь счет велся уже на десятки тысяч. Современник так определил суть мужского воспитания той поры: «Верить в Бога и не бояться пушек»{7}. Веселье среди пушек — это стиль жизни, символ принадлежности к эпохе, на смену которой пришли времена «деэстетизации войны». Поколение же, олицетворявшее «век славы военной», не умело «мыслить страдательно». В качестве яркого примера приведем строки из письма известного поэта-воина С. Н. Марина графу М. С. Воронцову, в 1810 году воевавшему с турками: «Ты был за Дунаем. Поздравляю тебя, друг мой. Ходи за Дунай, только не сшали и не дай удовольствия туркам отвезти твою костуйскую рожу в Стамбул и воткнуть ее на воротах сераля. Ты будешь играть жалкую фигуру, когда султанши придут забавляться с тобою и давать по носу щелчки»{8}. Кто бы в наше время рискнул отправить подобное письмо своему лучшему другу, находящемуся где-нибудь в «горячей точке», не опасаясь при этом навсегда лишиться его дружбы? Воронцов же, со своей стороны, письмо не порвал, не выбросил, а, посмеявшись, бережно сохранил в своем архиве как память о молодости, когда его величали «Костуем», то есть лихачом. Не будем и мы осуждать тех, кто умел весело «…идти вперед, расправив плечи, под визг взбесившейся картечи»{9}. Ю. М. Лотман, изучая культуру повседневной жизни, справедливо заметил: «Каждая эпоха имеет два лица: лицо жизни и лицо смерти. Они смотрятся друг в друга и отражаются одно в другом, не поняв одного, мы не поймем другого»{10}.
«Смешны бывают случаи на сцене света; но всего смешнее они в войне и особенно в минуту боя»{11}, — признавался С. И. Маевский, описав самый разгар Бородинского сражения, где, с точки зрения современного читателя, было совсем не до веселья. Мемуарист отметил, что смешным было даже не то, что говорилось, а где и кем говорилось. В качестве примера приведем небольшой, но яркий фрагмент, вписавшийся в масштабную картину битвы под Дрезденом 19 — 20 апреля 1813 года, о котором поведал офицер-гвардеец П. С. Пущин: «В это время произошло событие, заставившее нас смеяться. С наступлением сумерек неприятельский огонь уменьшился, вдруг к нам примчались неизвестно откуда три орудия прусской легко-конной артиллерии под командой очень храброго офицера. Орудия стали на позицию, офицер, узнав, что наш бригадный командир барон Розен, подошел к нему, поднес руку к козырьку, сказал: 'Mit erlauben' (с позволения) и, не дожидаясь ответа, скомандовал: 'Erst canon — feer' (первое орудие — пли), и три гаубицы начали пальбу с удивительной поспешностью. Французы, вызванные таким поступком, начали нам отвечать с батареи в 30 орудий, вследствие чего все стали говорить прусскому артиллеристу, чтобы он убирался к черту с своими орудиями, которыми нельзя нанести неприятелю вреда столько, сколько он нам причинил. В то же время барон Розен, чтобы избежать совершенно напрасной потери, приказал нам отступить; отряд прусской кавалерии, находившейся сзади, прошел вперед, чтобы прикрыть наше отступление, а прусский артиллерист, виновник всего происшедшего, скомандовал: 'Ruck vept marche' (назад марш) и исчез так же стремительно, как и появился.
Ночь настигла нас в этой передряге; кавалерия прусская, спешившая для отдыха, упустила несколько лошадей, которые, на несчастье, побежали на нас. Вследствие страшно темной ночи мы, предположив, что нас атаковала неприятельская кавалерия, построились в каре и дали залп. Кирасиры, подоспевшие за своими лошадьми, рассеяли наше заблуждение, и прошло много времени, пока восстановился порядок, нарушенный злополучным 'мит эрлаубен'»{12}.
Кстати, П. С. Пущин был в числе кишиневских знакомых А. С. Пушкина, который охотно отдавал должное военному остроумию! Так, он записал со слов Д. В. Давыдова шутку «Ахилла Наполеоновских войн» и «идола русской армии» князя Багратиона: «Денис Давыдов явился однажды в авангард к князю Багратиону и сказал: 'Главнокомандующий приказал доложить вашему сиятельству, что неприятель у нас на носу, и просит вас немедленно отступить'. Багратион отвечал: 'Неприятель у нас на носу? на чьем? если на вашем, так он близко; а коли на моем, так мы успеем еще отобедать'»{13}. При этом и Багратион, и его адъютант знали, что положение их — отчаянное. Не меньшее восхищение вызывал у современников и анекдот об А. П. Ермолове, терпеливо поджидавшем неприятельскую колонну на ближайший картечный выстрел. Французы приближались — русские пушки молчали. К Ермолову прискакал адъютант великого князя Константина Павловича с требованием немедленно открыть огонь. «Я буду стрелять, когда различу белокурых от черноголовых», — ответил ему Ермолов. Великий князь пришел в восхищение как от этого ответа, так и от прицельного огня артиллерии. В записках генерал, торжествуя, пояснил: «Он видел опрокинутую колонну!»{14} Впрочем, поводом для острот «русского витязя» Ермолова далеко не всегда служили промахи неприятеля. Современник вспоминал о том, как его внимание «остановил на себе портрет Наполеона I, висевший сзади кресла, обыкновенно за Ермоловым.
— Знаете, отчего я повесил Наполеона у себя за спиной? — спросил Ермолов.
— Нет, Ваше Высокопревосходительство, не могу себе объяснить причины.
— Оттого, что он при жизни своей привык видеть только наши спины»{15}.
Ермолов, вступивший в марте 1814 года победителем в покоренный Париж, мог себе позволить перед посетителем эпатажную выходку, непозволительную для тех, кто не разделял с ним ни былых поражений, ни былых побед.
В обществе бытовали предания и об остроумии генерала А. Ф. Ланжерона. «В армии известно слово, сказанное им во время сражения подчиненному (с французским акцентом. —
Немало занятных случаев было связано с именем «Российского Боярда и Роланда» графа М. А. Милорадовича. Об одном из них, весьма драматическом, связанном с оставлением Москвы французам, поведал офицер квартирмейстерской части А. А. Щербинин: «Проехав Кремль, мы увидели два батальона Московского гарнизона, оставлявшего Москву с музыкою. Милорадович обратился к командовавшему гарнизоном генерал-лейтенанту Брозину с следующими словами: 'Какая каналья велела Вам, чтобы играла музыка?' Брозин отозвался, что когда гарнизон оставляет крепость по капитуляции, то играет музыка, 'так сказано в уставе Петра Великого'. — 'А где написано в уставе Петра Великого, возразил Милорадович, о