они, словно назло, пробьют два или три, стало быть, до рассвета оставалась еще целая вечность. И как удручающе действует на больного этот общий сон и ночная тишина! Словно живой попал на кладбище в общество мертвецов.
По мере того как дело подвигалось к кризису, мне, конечно, становилось все хуже и труднее, по временам начало так прихватывать, что уж было ни до чего, и я не замечал томительности бесконечных ночей. Но не знаю, чему следовало приписать это: тому ли, что я всегда был и считал себя человеком очень крепким и здоровым, или это происходило оттого, что до этого времени я ни разу не болел серьезно и голове моей чужды были те печальные мысли, какие навевают иногда тяжелые болезни, только, как ни скверно бывало мое самочувствие, как ни круты бывали в иные минуты приступы моей болезни, мысль о смерти ни разу не пришла мне в голову.
Я с уверенностью ожидал, что не сегодня-завтра должен наступить поворот к лучшему и нетерпеливо спрашивал всякий раз, когда у меня вынимали градусник из-под руки, какова у меня температура. Но, достигнув известной высоты, она словно замерла на одной точке, и на мой вопрос я постоянно слышал в ответ: “сорок и девять десятых”, “сорок один”, “сорок и восемь десятых”.
— Ах, какая же это длинная канитель! — с досадой говорил я, и затем спрашивал у доктора — Неужели же и мое поправление будет идти таким черепашьим шагом?
Видя мое нетерпение, доктор утешал меня и говорил, что в мои годы и с моим здоровьем нечего бояться, что выздоровление не затянется, что при таких выгодных условиях после всякой болезни можно оправиться чуть ли не в несколько дней.
Я вполне верил этому и подкреплял свое терпение мыслью, что остается только как-нибудь дождаться кризиса, а там все сразу как рукой снимет.
Глава 6
В одну ночь мне было особенно плохо; я метался от жара, и дыхание было крайне затруднено, но к утру мне вдруг сделалось легче настолько, что я мог даже заснуть. Проснувшись, первою моей мыслью при воспоминании о ночных страданиях, было: “Вот это, вероятно, и был перелом. Авось теперь конец и этим удушьям, и этому несносному жару”.
И, увидав входившего в соседнюю палату молоденького фельдшера, я позвал его и попросил поставить мне градусник.
— Ну, барин, теперь дело на поправку пошло, — весело проговорил он, вынимая через положенное время градусник, — температура у вас нормальная.
— Неужели? — радостно спросил я.
— Вот, извольте посмотреть: тридцать семь и одна десятая. Да и кашель вас, кажется, не так беспокоил.
В девять часов пришел доктор. Я сообщил ему, что ночью мне было нехорошо, и высказал предположение, что, вероятно, это был кризис, но что теперь я чувствую себя недурно и перед утром мог даже заснуть несколько часов.
— Вот это и отлично, — проговорил он и подошел к столу просмотреть лежавшие на нем какие-то таблички или списки.
— Градусник прикажете ставить? — спросил у него в это время фельдшер. — Температура у них нормальная.
— Как нормальная? — быстро подняв голову от стола и с недоумением глядя на фельдшера, спросил доктор.
— Так точно, я сейчас смотрел.
Доктор велел вновь поставить градусник и даже сам посмотрел, правильно ли он поставлен.
Но на этот раз градусник не дотянул и до тридцати семи: оказалось тридцать семь без двух десятых.
Доктор достал из бокового кармана сюртука свой градусник, встряхнул, повертел его в руках, очевидно удостоверяясь в его исправности, и поставил мне.
Второй показал то же, что и первый.
К моему удивлению, доктор не выразил не малейшей радости по поводу этого обстоятельства, не сделав даже, ну, хоть бы приличия ради, сколько-нибудь веселой мины, и, повертевшись как-то суетливо и бестолково у стола, вышел из палаты, а через минуту я услыхал, что в комнате зазвенел телефон.
Глава 7
Вскоре явился старший врач; они вдвоем выслушали, осмотрели меня и велели чуть не всю мою спину облепить мушками; затем, прописав микстуру, они не сдали мой рецепт с прочими, но послали отдельно с ним фельдшера в аптеку, очевидно, с приказанием приготовить его не в очередь.
— Послушайте, чего это вы вздумали теперь-то, когда я чувствую себя совсем неплохо, жечь меня мушками? — спросил я у старшего доктора.
Мне показалось, будто доктора смутил или раздосадовал мой вопрос, и он нетерпеливо ответил:
— Ах, Боже мой! Да нельзя же вас сразу бросить без всякой помощи на произвол болезни, потому что вы чувствуете себя несколько лучше! Надо же повытянуть из вас всю эту дрянь, что накопилась там за это время.
Часа через три младший доктор вновь заглянул ко мне; он посмотрел, в каком состоянии были поставленные мне мушки, спросил, сколько ложек микстуры успел я принять. Я сказал — три.
— Кашляли вы?
— Нет, — отвечал я.
— Ни разу?
— Ни разу.
— Скажите, пожалуйста, — обратился я по уходе врача к вертевшемуся почти неотлучно в моей палате фельдшеру, — какая мерзость наболтана в этой микстуре? Меня тошнит от нее.
— Тут разные отхаркивающие средства, немножко и ипекакуаны есть, — пояснил он.
Я в данном случае поступил как раз так, как зачастую поступают нынешние отрицатели в вопросах религии, то есть, ровно ничего не понимая из происходящего, я мысленно осудил и укорил в непонимании дела докторов: дали, мол, отхаркивающее, когда мне и выхаркивать нечего.
Глава 8
Между тем, спустя часа полтора или два после последнего посещения докторов, ко мне в палату снова явилось их целых три: два наших и третий, какой-то важный и осанистый, чужой.
Долго они выстукивали и выслушивали меня; появился и мешок с кислородом. Последнее несколько удивило меня.
— Теперь-то к чему же это? — спросил я.
— Да надо же профильтровать немножко ваши легкие. Ведь они, небось, чуть не испеклись у вас, — проговорил чужой доктор.
— А скажите, доктор, чем это так пленила вас моя спина, что вы так хлопочите над нею? Вот уже третий раз за утро выстукиваете ее, мухами всю расписали.
Я чувствовал себя настолько лучше, сравнительно с предыдущими днями, и поэтому так далек был мыслью от всего печального, что никакие аксессуары, должно быть, не способны были навести меня на догадки о моем действительном положении; даже появление важного чужого доктора я объяснил себе как