колени перед целым иконостасом, занимавшим угол в её опочивальне, и усердно молилась о выздоровлении этой героической девушки. Какая радость! Как будет счастлив её муж, внук Петра!
Фикхен лечили лучшие врачи, и сам Лесток не отходил от её постели. Болезнь прогрессировала, опасались рокового исхода. Фридрих-король в Берлине получал всё время бюллетени о здоровье: он боялся, что она умрёт… Всё тогда рухнет! А что будет, если она умрёт без покаяния? Это очень тревожило императрицу. Ведь так умер её жених! И однажды, наклонившись над больной девушкой, гладя её тонкие чёрные волосы над бледным горячим лбом, императрица спросила тихонько:
– Фике! Фикхен! Хочешь, мы позовём к тебе священника? Тебе будет легче…
Фике не отвечала.
– Мы позвали к тебе лютеранского пастора… Он ждёт… Поговори с ним.
Бледные губы больной зашевелились.
– Не надо пастора! – с трудом прошептала она. – Позовите ко мне отца Симона!
– Ах ты милая! Ах ты умница! – по-русски запричитала императрица. – Да как это правильно…
Услышав про это, весь двор качал головами и повторял:
– Как умна эта девочка!
По общему признанию, Фикхен была спасена доктором Лестоком, который потребовал энергичного кровопускания. Близкий человек к императрице, он пользовался непререкаемым авторитетом: Мать больной воспротивилась было предложению Лестока, больная слишком малокровна… Она может не выдержать обильной потери крови… Потребовалось вмешательство самой императрицы, которая приказала пустить кровь и осталась очень недовольна Иоганной Елизаветой…
Вообще герцогиня вела себя не очень ловко. Неосмотрительно. Нетактично. Занятая политическими разговорами и обширной перепиской с заграничными корреспондентами своими, она мало бывала у постели больной… Она увлекалась нарядами. Графине Румянцевой было приказано заменить мать у постели больной. И особенно зорко следил за действиями Иоганны Елизаветы Бестужев.
Крепкая натура Фике выдержала способы лечения Лестока, она стала поправляться. Слабая, худая, с поредевшими волосами, она была так бледна, что государыня прислала ей баночку румян и приказала румяниться при появлении в обществе.
Каждый свой приезд в Москву императрица отмечала по обещанию хождением пешком на богомолье в Троице-Сергиеву обитель, в 60 верстах от Москвы. Этими богомольями государыня благодарила Господа Бога за удачный переворт, а также и за то, что когда-то Троице-Сергиев монастырь приютил её отца, Петра Алексеевича, когда ему пришлось спасаться туда в глухую ночь от стрелецкого заговора. И в этом году государыня двинулась из Москвы на богомолье 1 июня, на Троицу.
Весна уже отошла, деревья были в свежей, душистой зелени, поля покрылись дружными всходами… Погода стояла ведренная, солнце грело, воздух был лёгок и приятен, по временам потягивало из оврагов сыростью, ландышами, запоздалой черёмухой. По старой Ярославской дороге двигалось многолюдное шествие. К шествию присоединялись крестные ходы из попутных сельских церквей, и крупные золотые искры сверкали на окладах икон, на хоругвях, на высоких медных фонарях. Под навесом красных сукон, опираясь на посох, шла среди этой живой гудящей толпы императрица, покрытая чёрным платком в роспуск. Синий дым ладана пах сладко, раздавалось волнами церковное пение, мольбы нищих и убогих о милостыне, истошные кликания кликуш, завывание юродивых, окрики на лошадей, брань. В небе таяли облака, над полями ещё звенели жаворонки…
За царским богомольем тянулся огромный придворный обоз, ехало также и много торговых людей с палатками, со сбитнем, с калачами, с ествой разного рода, с медведями, балаганами.
Елизавета Петровна любила эти старинные богомолья, торжественные, пышные обряды. Она отдыхала в них от придворной сутолоки, от интриг. Она хорошо знала, что такие богомолья крепко поддерживают её популярность в народе. Народ любил «Петровну», которая, как простая крестьянка, запросто шагала десятки вёрст по жаре и пыли, весёлая, простая, доступная к просьбам. Иностранные наблюдатели со злорадным любопытством видели здесь, как Петербург уступал своё место старому московскому покою.
Фикхен, конечно, идти пешком в монастырь после болезни не могла, нечего было и думать.
– Идти тебе будет трудно, милая, – сказала ей императрица, зайдя к ней проститься перед выходом. Елизавета Петровна была в чёрном платье и в нём казалась ещё статней, стройней. – Ты поедешь в карете через три дня и нагонишь нас в Клементьевой слободе… Посмотришь, как мы будем входить в монастырь со всем народом…
– А великий князь? – спросила Фикхен.
– Он пойдёт со мной!
Карета на висячих рессорах покачивалась, шестерик серых в яблоках коней бежал дружно, Фикхен, сидя рядом с матерью, смотрела в раскрытое окно. Мимо бежали, кружились леса, поля, бескрайние шири, зубчатый от ёлок горизонт, невысокие пологие холмы, тёмные, бурые избы деревень со слепыми окнами, которые не веселили даже пёстрые наличники.
– Мама, как всё это не похоже на нашу Пруссию! – сказала Фикхен. – Как здесь просторно!
Белостенная лавра с её золотыми куполами, в зелёных цветущих садах захлебнулась народом… Неумолчно трезвонили лаврские колокола… Подходили к монастырю, и колокола звонили всё громче, громче, река народа текла в Святые ворота[23].
Фике двигалась в толпе за императрицей, её поддерживали под руки камер-фрау, она смотрела с изумлением, как ворота эти внутри были расписаны страшными картинами мучений. Грешников кололи вилами, поджаривали на огне, топили в кипятке чёрные, красные, зелёные черти. Нищая братия – хромые, слепые, калеки, убогие со страшными язвами на теле, – толпясь, сидя у ворот, заунывно пели, прославляя щедроты нищелюбивых владык, намекая им очень прозрачно на непрочность этого земного мира. Крестьяне – мужики и бабы, в смурых кафтанах, в цветной пестряди, в красных платках – по пути всего шествия стояли поосторонь дороги в два ряда, всё время крестились, высоко взмахивая руками, били земные поклоны, и их серые, чёрные, голубые глаза на широких лицах, то белых, то бородатых, горели страстно и самозабвенно.
Императрица шла плавно, ровно свечка. Она тоже молилась… Кивнула Фике и великому князю, чтобы те держались поближе к ней, и теперь вела их к тому месту в старом соборе, где справа от алтаря под разноцветными лампадами стоит серебряная рака с мощами святителя Сергия. Императрица опустилась на колени, и вместе стали на колени прусские принц и принцесса. Гремели певчие, архиепископ Новгородский в золотой шапке благословлял народ, глаза у него горели как угли.
Императрица прикладывалась к мощам, за нею – Пётр Фёдорович, за ним Фикхен первой. Даже великий князь и то выглядел притихшим, а у Фикхен от волнения сохло во рту, тряслись ноги.
Прикладываясь к серебряной раке, великий князь не мог не сошкольничать: он дрыгнул очень смешно ногой в лакированном ботфорте!
Фике осторожно осмотрела окружающие её лица – заметил кто-нибудь выходку князя? Нет, лица все непроницаемо спокойны так же, как и раньше! Не заметили ничего – а может, просто и подумать не могут о таком кощунстве – так просты эти люди.
И всё же Фике подумала про князя – это может когда-нибудь плохо кончиться. Как он не боится?
Прошло два дня, и отдохнувшая, уже окрепшая Фике сидела на широком подоконнике монастырского окна и смотрела сквозь качающиеся плети зелёной берёзы на залитый солнцем монастырь. Фике была в лёгком барежевом платье, с ниткой жемчуга на тоненькой шейке. Герцогиня Иоганна Елизавета сидела в кресле и спокойно читала только что полученное из Штеттина письмо.
Приотворилась дверь, сперва заглянула камер-фрау княгиня Гагарина, затем дверь распахнулась во всю ширину, и как всегда шумно вошёл великий князь. Он был в зелёном мундире с красными отворотами, при голубой ленте и звезде, в белых лосинах и ботфортах. Поцеловал руку у герцогини и, сияя, как само июньское утро, подошёл к Фике, уселся рядом на подоконник.
– Доброе утро! – сказал он. – Вы хорошо спали, Фике? Я спал превосходно! Как медведь в лесу!
– Медведь?
– Ну да! А вы не знаете, что русские медведи спят всю зиму? Не просыпаясь! Да и сами русские похожи на медведей. Вам не кажется?
– Вам не следовало бы говорить так, ваше высочество!– сказала Фике, оглядываясь на другую дверь,