человека, позволившего себе думать наперекор великому Кювье!
Читая о подобных вещах, поневоле начинаешь верить картине, набросанной А. Доде в известном романе («L'Immortel»).
Только в 1878 году Дарвин был избран членом-корреспондентом по отделу ботаники, да и то с оговоркой, что эта почетная степень дается ему в уважение его фактических заслуг, а не «проблематических гипотез».
Дарвин относился ко всем этим официальным наградам с большим равнодушием. Он терял дипломы и должен был справляться у друзей, состоит ли он членом такой-то академии или нет. «Я желал бы знать, – пишет он Гукеру, – выбран ли я в Берлинскую академию; кажется – нет, потому что это, вероятно, произвело бы на меня впечатление, и однако я помню, что получил какой-то диплом, подписанный Эренбергом. Я так беспечен: потерял много дипломов и теперь желал бы знать, к каким обществам принадлежу».
Вообще, его гораздо более трогало участие друзей, выказывавшееся по поводу полученных им отличий, чем сами отличия. Так, получив в 1853 году медаль от Королевского общества, он писал Гукеру: «Сегодня утром я получил несколько писем и сначала распечатал письмо полковника Сабина; содержание его меня поразило, но, хотя письмо было очень дружелюбное, оно меня вовсе не тронуло. Раскрываю Ваше, и – таково действие теплоты, дружбы и участия человека, которого любишь, – тот же самый факт, сообщенный так, как Вы его сообщили, заставил мое сердце трепетать от радости. Поверьте, что я не скоро забуду удовольствие, которое мне доставило Ваше письмо. Такая сердечная, искренняя симпатия дороже всех медалей, которые когда-либо были или будут вычеканены».
«Какой Вы удивительный человек в отношении симпатии, – пишет он тому же Гукеру в 1868 году, вскоре после получения ордена Pour le m?rite. – Я уже несколько месяцев тому назад пожалован в eques'ы (кавалеры), но не обратил на это внимания. Теперь же мы все носимся с этим; но по-настоящему это Вы сделали меня кавалером».
После выхода в свет «Происхождения видов» он продолжал вести прежнюю уединенную жизнь в Доуне, ожидая результатов своей теории и разрабатывая ее частные приложения. При всем его благодушии и терпении, обилие враждебных и недобросовестных рецензий по временам удручало его. «Я начинаю утомляться под натиском враждебных и бесполезных критик, – писал он Гукеру в 1860 году. – В последнее время я читал столько враждебных рецензий, что начинал уже думать: может быть, я и в самом деле не прав, и через десять лет позабудут о самом предмете; но раз Вы и Гексли публично выступаете за меня, я уверен, что с течением времени наше дело возьмет свое».
Характерно для его незлобивости, что со временем он совершенно забыл о недобросовестности и злости огромного большинства рецензий, вызванных его книгой. «Почти все мои критики отнеслись ко мне благосклонно, – говорит он в автобиографии, – оставляя в стороне тех, которые не обладали научными знаниями, как не заслуживающих упоминания. Правда, иногда мои воззрения грубо искажались и осмеивались, но я думаю, что это делалось вполне добросовестно».
В середине шестидесятых годов его теория уже начала брать верх, и на арену научной деятельности выступили один за другим новые союзники Дарвина. Появился Фриц Мюллер со своей книгой «За Дарвина»; Геккель, рьяный дарвинист, смелый и последовательный мыслитель, не охотник до умолчаний и недомолвок, возбудивший, пожалуй, еще большую бурю, чем сам учитель; Гильдебранд и другие. Со многими из них Дарвин вступил в контакт.
Между тем силы его таяли. В момент выхода в свет «Происхождения видов» ему было 50 лет, возраст не Бог знает какой преклонный, – но тяжесть годов увеличивалась для него болезнью. «Я все иду под гору, – пишет он Гукеру в 1863 году, – и сомневаюсь, удастся ли мне снова подняться хоть немного. Если я не буду в состоянии работать, то, надеюсь, жизнь моя скоро прекратится, потому что лежать по целым дням на диване, ничего не делая и только доставляя беспокойство лучшей из жен и добрым дорогим детям, – это просто ужасно».
В 1865 году, благодаря Лайеля за присылку шестого издания «Начал геологии», он пишет ему: «Я надеюсь прочесть ее всю, но, к сожалению, чтение более чем что-либо возбуждает у меня сильнейшую тяжесть в голове. Большую часть дней я могу работать по два, по три часа, и в этом – все мое счастье».
В 1870 году он посетил Кембридж, где учились его сыновья, и зашел, между прочим, к Сэджвику. «После продолжительного разговора он предложил мне посмотреть музей; я не мог отказаться, и в результате он совсем загонял меня, так что на следующее утро мы оставили Кембридж и я до сих пор не вполне оправился. Ну не убийственно ли это: быть доведенным до такого состояния 86-летним стариком, который к тому же и не подозревал, что утомляет меня? Как он говорил мне: „О, Вы еще совсем ребенок в сравнении со мной!“
Здоровье его несколько улучшилось в последние пять лет жизни. Правда, силы ослабевали с годами, но прекратились, по крайней мере, резкие припадки головокружения, сердцебиения и прочего.
В 1875 году умер Лайель. «Я огорчен смертью своего старого друга, – писал Дарвин, – хотя она ожидалась уже давно, и счастье его, что он умер, потому что, я уверен, его ум ослабел бы неисцелимо... Я ничего так не боялся, как того, что он будет жить с ослабевшими умственными силами. Он был благородный человек, и, может быть, лучшая черта его была теплое участие к работам других. Я живо помню мою первую встречу с ним и удивление, возбужденное во мне интересом, с которым он относился к моим словам. Но он умер, и я чувствую, что скоро мы все последуем за ним...»
Вообще, мысль о смерти часто являлась у него в эти годы. Но он не боялся смерти; он боялся старческого одряхления, потери ума и способности работать. К счастию, ему не пришлось дожить до такого состояния.
В том же, 1875 году в Англии поднялась сильная агитация против вивисекции. Публика, находившая очень естественной и невинной забавой охоту, петушиные бои и прочие виды спорта, которые в таком ходу у англичан, внезапно воспылала негодованием против свирепых физиологов и медиков, причиняющих страдания бедным животным... Признавая необходимость вивисекции для дальнейшего развития физиологии, Дарвин высказался в защиту ее: «Если будет издан закон против вивисекции, – а этого можно ожидать, имея в виду невежество палаты общин и гуманность английских джентльменов в тех случаях, когда не затронут их спорт, который приносит в сто, в тысячу раз больше страданий животным, чем все опыты физиологов, – так если будет издан закон, то развитие физиологии в Англии замедлится или совершенно прекратится». Он высказался также против тех, кто требовал ограничения вивисекции случаями, в которых ясна будет ее непосредственная практическая польза. Как мыслящий натуралист, Дарвин очень хорошо понимал нелепость этого требования. Сотни и сотни раз оказывалось, что величайшая практическая польза является результатом открытия отвлеченной истины, – и все-таки до сих пор нередко приходится слышать старое бессмысленное противопоставление практики теории...»
Само собою разумеется, что часть упреков в кровожадности обрушилась и на голову Дарвина, который высказал свое мнение о вивисекции публично, в газете. «Я счел нужным получить свою долю брани, которая с такой злобой изливается на физиологов», – писал он Ромэнзу.
Вообще же в это время симпатия к великому ученому начала обнаруживаться очень ясно. Острый период миновал; все примирились с неизбежностью; теологи переменили фронт и с церковных кафедр доказывали, что учение Дарвина вполне согласно с религией. Не проходило года, чтобы он не получил какой-нибудь награды, диплома, медали или премии; частные люди также старались выразить ему свое уважение. В день своего рождения в 1877 году он получил из Голландии и Германии альбомы с портретами тамошних натуралистов, и этот знак внимания тронул его больше всяких официальных отличий.
Последней работой его была книга о дождевых червях. Как и прежние, она отличается оригинальностью и в то же время простотой мысли; как и прежние, она поражает специалиста массой детальных, кропотливых наблюдений и увлекает «обыкновенного читателя» общей идеей, связующей все эти мелкие наблюдения; как и прежние, она открывает широкое поле для дальнейших исследований...
Ум его не ослаб, не помрачился с годами, и, без сомнения, ему удалось бы бросить яркий свет на массу других запутанных вопросов, если бы смерть не прервала его работы. «Я желал бы быть моложе и сильнее, потому что вижу, в каких направлениях должно идти исследование», – заметил он незадолго до смерти.
С декабря 1881 года болезнь обрушилась на него с удвоенною силой. 7 марта 1882 года он в последний раз вышел на прогулку; с этого дня ему становилось все хуже и хуже, 17 апреля он еще мог следить за