естествознания» Д. Гершеля и «Путешествие в Америку» А. Гумбольдта. Великолепные описания немецкого натуралиста произвели на него чарующее впечатление. «Они разбудили во мне, – говорит он, – жгучую жажду доставить и со своей стороны хотя бы самый скромный материал для величественного здания науки».
Любимым времяпровождением его и здесь оставалась охота. Он практиковался в стрельбе у себя в комнате, стараясь потушить свечку пулей. Это привело к довольно забавному недоразумению со стороны одного из профессоров. «Удивительный человек этот Дарвин, – заметил он однажды. – Целые часы проводит, щелкая плетью; по крайней мере, я всякий раз слышу щелканье, когда прогуливаюсь мимо его окна».
Дарвин и сам стыдился своей охотничьей страсти и старался оправдаться в собственных глазах, убеждая себя, что охота – дело умственное: нужно выследить зверя или птицу, направить куда следует собаку, а это не так-то просто.
Насколько трудно давались ему собственно университетские занятия, видно из его писем, в которых он говорит об экзаменах, как о чем-то ужасном. «Я выдержал экзамен, – пишет он Фоксу в 1830 году, – выдержал! выдержал! выдержал! Я готов исписать целый лист этим восхитительным словом!»
Кроме охоты, экскурсий и корпения над учебниками, он уделял часть времени эстетическим удовольствиям. Он интересовался в это время живописью, посещал картинные галереи; но особенно увлекался музыкой. Что всего удивительнее – он не имел слуха до такой степени, что не замечал диссонансов и не мог запомнить простейшей мелодии. «Для меня останется тайной, – говорит он, – как могла музыка доставлять мне удовольствие при таком полном отсутствии слуха».
Впоследствии эти эстетические наклонности исчезли. По выражению самого Дарвина, он превратился в «машину для извлечения общих выводов из массы фактов». Эта умственная деятельность заглушила остальные стремления тем легче, что они никогда не отличались особенной силой.
По вечерам Дарвин и его товарищи нередко собирались и проводили время довольно весело: пели песни, играли в карты и при случае выпивали – не всегда умеренно.
Об этих вечерах у него сохранилось несколько смущенное воспоминание. Много лет спустя его сын, еще ребенок, спросил его однажды, был ли он когда-нибудь пьяным? Дарвин совершенно серьезно отвечал, что, к стыду своему, должен сознаться, что однажды в Кембридже ему случилось выпить лишнее.
Добродушный, наивный, правдивый, – наклонность выдумывать сенсационные истории исчезла бесследно вместе с детством, – он привлекал к себе сердца всех знавших его и имел много друзей среди студентов и профессоров.
«Вообще, три года, проведенные в Кембридже, были счастливейшим временем в моей жизни, – говорит он в автобиографии, – потому что в то время я был постоянно здоров и всегда в отличном расположении духа».
Глава II. Путешествие Дарвина
Гению позволительно не знать тысячу вещей, которые обязан знать каждый ученик.
В 1831 году Дарвин вышел из университета в числе ?? ?????? («многих») – так назывались ученики, кончившие курс удовлетворительно, но без особенных отличий.
Обучение кончилось; предстояло решить вопрос о карьере. Дарвин еще не оставил мысли о духовном звании, но какой он был священник! Природная склонность тянула его к естествознанию, но сделаться ученым, писать книги, печатать работы... – о такой премудрости он и думать не смел.
Счастливая случайность направила его на верный путь.
В последний год своего пребывания в Кембридже он мечтал об экскурсии на Тенерифе. Охоту к путешествиям возбудил в нем Гумбольдт. «Я читаю и перечитываю Гумбольдта, – пишет он Генсло, – читаете ли Вы его? Я убежден, что ничто не помешает нам посмотреть огромное драконовое дерево».[1] «Теперь я говорю, думаю и мечтаю о путешествии на Канарские острова, – пишет он своему другу и родственнику Фоксу в апреле того же года. – Мне давно уже хочется посмотреть тропический ландшафт и растительность, а, судя по Гумбольдту, Тенерифе представляет прекрасный образчик их».
Летом 1831 года Дарвин по совету Генсло занимался геологией и экскурсировал с профессором Сэджвиком, очень известным геологом, читавшим лекции в Кембридже. Вернувшись из экскурсии домой, в Шрюсбери, он нашел письмо Генсло, который сообщал, что капитан Фицрой предпринимает кругосветное плавание по поручению правительства и желает взять с собой натуралиста. Генсло советовал Дарвину отправиться с Фицроем. «Не удерживайтесь какими-нибудь скромными сомнениями, – прибавлял он, – я уверен, что вы именно такой человек, какой им нужен».
Отрешиться от сомнений и недоверия к себе было невозможно для Дарвина; но предложение казалось слишком соблазнительным; он решился принять его. Затем предстояло уломать отца, который был против путешествия, говоря, что оно отклонит Чарлза от духовной карьеры, отучит от спокойной жизни, не имеет смысла вообще и т. д., и т. д. Впрочем, он заявил, что согласится отпустить сына, «если какой-нибудь здравомыслящий человек одобрит его план». К счастью, такой здравомыслящий человек нашелся в лице И. Веджвуда, дяди Чарлза Дарвина, который, узнав о затруднительном положении племянника, вызвался поговорить с его отцом.
После этого Дарвин отправился в Лондон познакомиться с Фицроем. Тут возникло вдруг новое и совершенно неожиданное препятствие. Фицрой был последователем Лафатера; посмотрев на Дарвина, он решил, что нос у него не такой, какой следует иметь путешественнику, и на этом основании хотел было отказать ему. Должно быть, однако, ближайшее знакомство поколебало эту антипатию к носу, потому что в конце концов он решил принять Дарвина. Как человек вежливый, он, разумеется, не высказал вслух своих сомнений, и только впоследствии Дарвин узнал от самого Фицроя, с которым близко сошелся, какая причина едва не разрушила его планов в самом зародыше.
«Путешествие на „Бигле“ – важнейшее событие в моей жизни, – говорит Дарвин. – Оно определило всю мою карьеру, и, однако, оно зависело от таких случайных обстоятельств, как то, что мой дядя предложил мне съездить вместе в Шрюсбери, и от такой ничтожной мелочи, как форма моего носа. Я всегда чувствовал, что первым действительным воспитанием моего духа обязан путешествию; оно заставило меня внимательно изучить многие ветви естествознания».
Несколько месяцев прошло в подготовке к путешествию. Надежды и розовые мечты сменялись сомнениями и недоверием к своим силам. «Время от времени я переживаю минуты величайшего энтузиазма, когда думаю о финиковых и кокосовых пальмах и других великолепных деревьях и папоротниках. Все ново, все величественно. Читали ли Вы Гумбольдта? Если нет – прочтите. С какою радостью вспоминает он о днях, пережитых в тропических странах» (письмо к Форсу от 19 октября 1831 года).
«Моя жизнь начинается во второй раз, и этот день будет днем моего рождения на всю остальную жизнь» (к Фицрою, в октябре 1831 года).
«Мое главное занятие теперь являться на палубу „Бигля“ и, насколько умею, корчить из себя моряка. Не знаю, впрочем, удалось ли мне обмануть хоть одного мужчину, женщину или ребенка». (К Генсло, 15 октября 1831 года).
По временам находили на него минуты уныния. «Я так смущен и в таком беспокойстве, – пишет он Генсло почти накануне отъезда, – что просто не знаю, за что взяться».
Как бы то ни было, 27 декабря 1831 года он отплыл из Англии.