Она показала.
— Да не надо… Я сама!
Ленька отогнал тачку за угол конюшни. Перевернул, опорожнил. Теперь назад в конюшню.
Елка помогала ему грузить. Потом семенила вслед за ним и все повторяла на ходу:
— Да хватит же! Хватит! Правда, я сама могу. Я привыкла. Вот!
А сама, кажется, была очень довольна.
Когда Ленька с независимым видом уходил из конюшни, мальчишки ждали его.
— Прямо и не поймешь, — сказал один из них, рыжий Колька, — кто из вас у кого на прицепе…
— На каком прицепе? — не понял Ленька.
— Да вся деревня говорит, что ты у Елки на прицепе, — пояснил рыжий. — А сейчас вот поглядели… Может, наоборот…
В конце лета Сережки провожали парней в РККА, то есть в Красную Армию. Вся деревня гуляла несколько дней подряд. В клубе был концерт, и Елка опять танцевала и пела, только другое:
После концерта веселье пошло по избам.
Ленька завидовал бритоголовым парням, уходящим в армию. Ему этого дня еще ждать и ждать! Больше пяти лет ждать!
А пять лет — целая вечность! И вообще так вся жизнь пройдет!..
Елка говорила:
— А почему девчонок в РККА не берут? Вот скажи мне: почему? Анку-пулеметчицу брали? Брали! А «Мы из Кронштадта» помнишь? Ведь брали! А сейчас? Разве это справедливо? А-а? Справедливо? В Конституции про равенство между мужчинами и женщинами записано? Записано! А где оно, это равенство? Неправильно это! Вот!
В день отъезда новобранцев Сережки как-то погрустнели. Играли гармошки, звенели песни, улыбались парни под хмельком, но уже не так, как в прежние дни. И были слезы. Много-много слез, непонятных Леньке.
Кто-то, как назло, пустил еще слух, что началась война: мол, немцы напали на Польшу. Ну, а коль скоро война у соседей, так и нам нечего добра ждать.
Машины с призывниками уже тарахтели моторами, когда в толпу провожающих ворвалась Елка.
— Враки! — закричала она. — Про войну все враки! Я в райком из правления звонила. Никакие немцы не нападали ни на каких поляков! Враки все это!
Люди чуть успокоились. Повеселели. Ну, раз нет войны…
И ее не было. Еще несколько дней не было. До первого сентября не было.
Первого сентября уже в Москве, в школе, Ленька узнал: сегодня Германия напала на Польшу…
Рядом с их домом был овраг, превращенный в свалку.
Ель и береза как раз стояли у края этого оврага. Одинаково длинные, но и одинаково непохожие друг на дружку, стояли рядышком, словно росли из одного корня. Темно-зеленая крона ели будто специально оттеняла тонкий, белый с крапинками ствол березы, ее голую вершинку с ветками-паутинками. Вершинка покачивалась мерно-мерно — взад-вперед, взад-вперед, — и чудом уцелевшие к концу октября на одной из веток скрюченные бурые листья косой развевались на ветру.
И слева, и справа, и впереди, на глубине оврага, по соседству с кучами блестевшего консервными банками и битым стеклом мусора, тоже росли ели и березы. Их было много, почти целый лес — темно- зеленых, и посветлее, и побурее елей и тонких, худых березок, — и все же они были не такие, как эти, на краю оврага. Уж очень красиво стояли эти два разных дерева рядом!
А когда наступали сумерки, казалось, еще ближе смыкались их стволы. И хвоя четче выступала на фоне сухой травы, длинных, тощих палок сорняков и кустарников, и белый ствол березы ярче выделялся в сером предвечернем осеннем небе.
Когда шел дождь, ель и береза выглядели не так, как всегда. Они чернели. Вместо темно-зеленого и белого откровенно черное и серое. И небо такое же.
— Что ты все время у окна торчишь? Или ждешь кого?
Ленька вздрогнул от слов матери.
— Никого я не жду! Почему?
Он и в самом деле никого не ждал. Не мог ждать.
Но вот уже много-много дней после возвращения из деревни он смотрел на эту ель и на эту березу. Кажется, прежде он их даже не видел, не замечал. И были ли они? Наверное, были… А там, в Сережках, не было таких? Ленька старался вспомнить, но не мог.
Вспомнилось другое. И даже слова: «Если меня боишься, обязательно возьмем!.. Ты что, простудился? Будь здоров!.. А я все равно ношу! Сама сшила себе и ношу!.. И в комсомол буду вступать. Думаешь, не примут? Примут!.. Вот!..»
Еще совсем недавно, до лета, Ленька терпеть не мог всяких там книжек о природе. Да и в других-то, не о природе, там, где про леса какие или речки было написано, всегда пропускал эти места.
А теперь обзавелся Тургеневым, Пришвиным и Соколовым-Микитовым. Хотел еще купить Бианки, но слишком уж детские: картинок много, и все большие…
Смешно, наверно? Наверно…
— Мам! А на будущий год я поеду туда?
— Куда? — переспросила мать, занятая своими делами.
— Ну, к бабушке, в деревню… В Сережки эти…
— А хотел в лагерь… Значит, понравилось? Я очень, очень рада, — сказала мать. — Конечно, поедешь. И бабушка тобой довольна…
Слава бабушке, которая, оказывается, довольна своим внуком! Слава матери, маме, которая не пустила сына в пионерский лагерь! И воспалению легких слава!
Его звали по-всякому. В школе обычно по фамилии.
«Пушкарев, ты опять разговариваешь?», «Пушкарев, о чем я сейчас рассказывала?», «Пушкарев, к доске!», «Пушкарев, сколько раз тебя нужно предупреждать, чтобы ты не забывал дома учебник?», «Пушкарев…», «Пушкарев…», «Пушкарев…»
Даже надоело!
Во дворе его звали проще — Ленькой. Мать и отец чаще говорили: «Лень…» Бабушка ласково: «Ленек…»
— Ты приехал! Я так рада! Правда, Леонид!
Только она звала его серьезно, по-взрослому — Леонидом.
Леньке нравилось это.
И все же сейчас, когда он через год вновь появился в Сережках, ему почему-то хотелось задеть ее