Наш общий с Грантом приятель, московский писатель, передал мне для Гранта кипу книг и журналов — из чисто альтруистических соображений: ему это было совершенно не нужно, во всяком случае, не к спеху. Но он знал мое к Матевосяну отношение и вот сделал мне такой подарок. Там были его собственные недавние сборники, журнал с повестью Матевосяна на английском, новая книга их друга — алмаатинца, которую я успел за эти дни проглядеть, и еще что-то, уже не помню. Всю эту расползавшуюся кучу информации я то разделял на две половины и нес каждую в каждой руке, то соединял и брал под мышку, под правую, но спохватывался, что ведь надо будет здороваться, и тут же, торопясь, перекладывал под левую. Я узнал его сразу — как могло быть иначе! Он двигался стремительно и направленно, и хотя временами лавировал, огибая встречных, казалось, что путь его прям, как луч, что лавируют только встречные, его огибая. Я заметил его в шагах двадцати — и вот он уже отделен от меня пятью, тремя, одним человеком, и вот уже никто и ничто не препятствует нашему взаимному (по законам механики) с ним притяжению.

Он усмехнулся Я молвил: «Спасибо» — И не нашел от волнения слов.

— Пароль! — сказал Грант Матевосян и назвал имя нашего приятеля. Я только молча улыбнулся в ответ и протянул ему свободную руку.

Он был худ, высок, но довольно широкоплеч, и хотя руку мою пожимал легко, я почувствовал в нем сухую нервную силу. Большие глаза его были слегка красноваты, как бы немного воспалены, и от этого его умный и острый взгляд приобретал еще особую проницательность. Да и во всем его облике, с обтянутыми скулами, с нервными, хотя и полными губами, с высоким, накатывающим на темя лбом, чувствовалась какая-товоспаленность-именно это слово первым пришло мне в голову и осталось потом как главная характеристика.

«Если вы не торопитесь, — сказал он, — идемте». — И тут же круто повернул назад, и мы сразу начали с ним торопиться. Я не знаю, действительно ли мы спешим, или это обычная его походка. Я передаю ему журналы и книги. Он перебирает их на весу, на ходу. «Да-да, знаю, прекрасно, видел, читал, хорошо… О! У алмаатинца уже вышла книга. Наконец-то. Вам нравится?» — «Нет, говорю я, не нравится». — «Да, верно, плохая книга, — соглашается он, не меняя интонации, так, будто хвалит. — Он наш друг, я рад за него, но книга плохая. Он — как это? Холодно? — холоден. Он холодный писатель, а это нельзя, невозможно. Вы согласны?» Я с радостью соглашаюсь. Мы стремительно движемся куда-то, куда он знает. В ресторан? Скорее всего. Я уже предчувствую тот навязчивый шум и свет, свою беспомощность и принужденность, с трудом разогреваемый разговор, который, когда он наконец разогреется, разгонится и перестанет сам себя замечать, будет прерван официантом, и все сначала… И делать вид, что это тебе все равно, тянуть и варьировать последнюю фразу, а потом напиться и уже неважно…. Но потом — эта тяжба, кто будет платить, у нас обоих, конечно, без счета, полный карман, и все это пустяк, формальность, и все- таки я, нет, все-таки я, и он скажет официанту пару слов по-армянски, тот отведет мою руку в сторону, и я улыбнусь растерянно и облегченно…

Куда мы идем? — спрашиваю я наконец.

— Как куда? Ко мне домой, — отвечает Грант. — Это рядом, вот тут, долго идти не надо.

Мы входим в подворотню большого нового дома. (Строительный хлам, доски, известка, ржавое железо.) «Вот видите, очень близко». В лифте он шутит с какой-то девушкой, мы выходим на площадку, дверь, звонок — и пожалуйста: квартира Гранта Матевосяна…

Мне очень трудно описать тот вечер, он всплывает в памяти какими-то пятнами, частями разговора, отдельными лицами, деталями, как говорят, интерьера. Но отчетливо я помню, что с начала до конца не оставляло меня ощущение радости и какого-то удобства, довольства, соответствия. Ни секунды не было мне неловко, ни на миг не почувствовал я себя чужим. Странная вещь, даже такое осталось чувство, будто все они, домашние Гранта, говорили между собой по-русски, хотя это, конечно, исключено. Его жена, ироничная и снисходительно-мягкая, говорила по-русски так же… как он. Но тут я проглатываю определение, потому что «плохо», «искаженно», «неграмотно» — все эти слова никак не подходят к речи Гранта и Виржинэ. Скорее я бы сказал, что они говорят измененно. Какая-то стойкая надъязыковая основа просвечивала сквозь эту неправильность, угадывалось лингвистическое чутье. И от этого порой казалось, что та или иная измененная фраза чуть ли не богаче исходной и чисто русской. Впрочем, дети — девочка лет на пять постарше мальчика — говорили по-русски почти без ошибок и то и дело поправляли родителей, и это как-то не выглядело назойливым.

Мы немного походили с Грантом по квартире. «Вот, — сказал он, — видишь, только что получил. Прекрасная квартира, четыре комнаты, только мечтать, живи и радуйся, отвратительно сделана, невозможно жить. Двери и окна не закрываются, плинтусы отходят, отделка отваливается, трубы текут, и в стенах щели шириной с палец. Вот мой кабинет. Кажется, слава Богу, наконец то отдельный. Но два часа посижу — и верная ангина. Пять тысяч надо на ремонт, у меня их нет…»

Я подхожу к столу и, наконец, впервые вижу машинку с армянским шрифтом.

— Эта мне не нравится, — говорит Грант. — Прямой шрифт, слишком далекий. Вот как она печатает.

Он показывает рукопись.

— Моя новая книга. А вот другой экземпляр, это уже — на машинке с наклонным шрифтом, такая мне больше подходит…

Я зачем-то долго рассматриваю ряды крючковых значков, врассыпную, беспомощно и бессистемно, пытаясь извлечь из них то, что они означают: слово. Но нет его, нет его здесь для меня! — Мой здравый смысл включается с большим опозданием, чтоб сказать мне об этом.

Я хотел бы выучить армянский, будьте добры. Нет, не в следующем году не завтра — сейчас, сию минуту. Неужели никак нельзя? Очень нужно, пожалуйста! Невозможно? Немыслимо? Что за чушь, что за нелепость! И какое униженье, какая обида — на все времена, никогда не утешиться…

— А пишешь… ты… на какой? — спрашиваю я, приходя в себя.

— Нет-нет-нет! — мотает он головой. — Только рукой, иначе не могу. Другой ритм, другая проза. Рука должна сама…

И вдруг осекается и опускает голову.

— Ладно, что обо мне. Не стоит. Со мной все ясно.

Я смотрю с удивлением. Чего это он?

Мощный лоб, туго обтянутый кожей, развитые брови, лицо крупное, сужающееся к подбородку, твердая линия худых скул. По китайской системе «чтения лиц» — натура художественная, эмоциональная, с большой творческой энергией, но и с обостренным чувством трагического. На процветающего литератора он не похож. Ну и прекрасно. Но какая тяжесть у него на душе?

Неожиданно он вновь оживляется.

— Расскажи-ка лучше о нашем друге. Как он там? Часто его видишь? Здоров? Работает? Как настроение?

Грант берет в руки книгу, из тех, что я передал, листает.

— Вот это он написал блестяще. И это тоже прекрасная повесть. А эту (опять не меняя интонации) я не люблю, она формальна. Да! И последняя вещь замечательна. Я завидую ему, он счастливый человек. Он думает, просто думает — и это уже литература.

— Да, это точно. Но и ты тоже, — говорю я ему, с удовольствием, но и не без нажима приучая себя к этому ты. — Тут все дело в различном мышлении. Ты тоже просто думаешь — и это литература. Но мышление твое иного плана, иного характера, оно более предметно и материально. У тебя не мысль выражается в слове, а предмет: человек, животное, дерево, дом. Но поскольку они у тебя не пусты, а содержат душу, то и умершие в своей материальности, перешедшие в слово, выраженные в нем, они эту душу в нем сохраняют. Душа их бессмертна. Чего больше желать творцу?

— Не знаю, — говорит он. — Может быть, так… Все равно, положение мое безнадежно.

Вы читаете Тоска по Армении
Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату