исторического христианства как института идеологической диктатуры, вне загадочной личности Христа с его «Не судите, да не судимы будете».
Отвергнутая на родине воинствующая идеология маленькой семитской секты одним махом уничтожила не только поэзию эллинского Неба, но не пощадила и гармонии Природы, выкурив оттуда её «несчастных жителей», связанных с человеком тысячами таинственных нитей. Накинув, во имя Единобожия, чёрную плащаницу небытия на Пана, эта мстительная доктрина низвела всё цветенье жизни к тоскливому прозябанию с вечной оглядкой на обстоятельства. Какая же, к чёрту, жизнь без пения сирен, козней Кащея и посвиста Соловья-Разбойника?! В лучшем случае — её имитация.
В песнях Высоцкого таился опасный дух конфронтации — его герои, казалось, приглашали к возобновлению арийской прапамяти с её осмеянными «предрассудками» — честью, великодушием, любовью к Судьбе; к самопреодолению садо-мазохистской альтернативы: помыкать или быть помыкаемым.
И всё-таки большая часть этих замечательных песен явно относилась к эпической, бардовской традиции с её непременной сюжетностью. В моём же представлении подлинная поэзия не подлежит прозаическому пересказу, поэтому больше всего меня поразили до сих пор недооценённые «Звезды». Только фронтовая поэзия Семена Гудзенко, впервые услышанная мной в «Павших и живых» в исполнении Высоцкого, способна выдержать сравнение с этим маленьким лирическим шедевром. Её прощальная щемящая строфа:
«свалилась» мне в тот апрельский вечер «прямо под сердце» и засела там незатухающей ноющей болью...
Моя belle dame sans merci1 Татьяна, узнав о моей безоговорочной капитуляции, на этом не успокоилась и решила доконать меня актерским талантом Высоцкого. Но мне сильно повезло. В тот вечер Высоцкий в спектакле «Послушайте» занят не был. Изобретательность режиссуры была не в состоянии скрасить идейную нищету действа. Это был какой-то ускоренный ликбез для зрителя, впавшего в пожизненную амнезию, черно-белый лубок с «чистыми» и «нечистыми». Облаченные в белые фартуки «чистые» воплощали различные ипостаси Маяковского, но больше смахивали на ударников прилавка или цеха горячего питания. Для полной классовой идиллии не хватало лишь дорвавшихся до власти ленинских кухарок да унитазов из чистого золота.
Нет, автор тех изумивших меня песен решительно не вписывался в этого коллективного Маяковского.
Я был не в своей тарелке и чувствовал себя примерно так, как Ося и Киса на премьере «Женитьбы» в театре Колумба, только вместо двенадцати стульев на подиуме громоздились какие-то многозначительные кубы.
Из «нечистых» почему-то запомнился лишь остроубедительный Рамзеc Джабраилов, будущий могильщик в «Гамлете». В тот вечер он представлял фронт литературных могильщиков Маяковского — критиков рапповского толка.
Но главным «нечистым» — антиподом Маяковского по инсценировке — оказался Игорь Северянин в трактовке Валерия Золотухина. Он начал с поэмы-миньонет «Это было у моря».
Дисциплинированный актер, четко следуя режиссерской установке, так манерничал, завывал и педалировал, что становилось ясно: горький хлеб эмиграции — неизбежная расплата за ажурную пену и перерезанный гранат. Отсутствие классового чутья приравнивалось к измене Родине. От жаворонка требовали орлиного клекота. От рококо — объёмности барокко.
Лихо разделавшись с музицирующей королевой, разошедшийся актер обрушил весь резерв своего сарказма теперь уже на простую девушку из народа, имевшую неосторожность забрести спозаранку в березняк.
Золотухину-декламатору было не угодить. Он так куражился над фактурой стиха, что эта заздравная миру Божьему звучала похабной похвальбой загулявшего мастерового.
Трудно было поверить, что таланту автора этих стихов дивились Сологуб и Блок, Гумилев и Цветаева, что для Пастернака это был «лирик, изливавшийся непосредственно строфически, готовыми, как у Лермонтова, формами и, при всей неряшливой пошлости, поражавший именно этим редким устройством своего открытого, разомкнутого дара».
К сожалению, вкусы толпы формируют не великие поэты, а критики-однодневки, потому-то и совпадает их избирательная память. Для критиков — и дореволюционных, и эмигрантских, и советских — поэзы Северянина всегда были эталоном пошлости. Увы, даже Ахматова с Гиппиус были целиком солидарны с ними. Пушкина судят не по «Черной шали», а по «Медному всаднику». Северянину же до сих пор не могут простить:
Я же знал и другого Северянина, грустного менестреля с душой Фрагонара:
Сдаётся мне, что именно эти северянинские строчки предвосхитили лирическую интонацию и Пастернака, и Высоцкого.
Никто из зрителей не догадывался, что «ультрареволюционный» Маяковский не только знал, но и охотно читал на публике едко-ироничные северянинские «Зизи», «Нелли», «Июльский полдень»...
Они были мазаны одним миром. Два уникальных дарования с явными симптомами мании величия,