Потому что все это манящее и блазнящее Великое и Ужасное оказывается на поверку очередным обманом, в лучшем случае смешным и жалким, как в Изумрудном городе, но чаще омерзительно и мелочно злобным, и жестоким, и неизбывно, невыносимо тупым и пошлым, как в наших с вами злосчастных городах.
А Единственный по-настоящему Великий запросто ходит в гости к карлику Закхею, и воистину, непомерно и невыносимо, Ужасный “трости надломленной не переломит, и льна курящегося не угасит”, и, идя на муку, исцелит отрубленное перепуганным Петром ухо своего мучителя…
К чему я все это, собственно?
Сам уже почти забыл, взъярившись, что затеял весь этот хай с единственной целью — подчеркнуть достоинства моего не очень прописанного фельдшера Юлика, который, несмотря на то, что, в отличие от своего прототипа, не стал известным русским поэтом и вообще “особенной интеллекцией блистать не мог”, является, по замыслу автора, настоящим положительным героем нашего времени именно потому, что никогда не оставляет свою маленькую доброту в прихожей. Он даже приезжал в Колдуны еще два раза сменить Ладины повязки и снять швы. И даже, чертыхаясь про себя, согласился отвести домой бабы Шурины гостинцы — соленья, варенья и совсем уж ненужную ему картошку. И ведь не выбросил ее, довез, весь потный и злой, до дома целых полмешка, надо сказать, к большому удовольствию своей маменьки.
Ну а бессмысленный и тусклый свет фонаря у аптеки покажется нам райским сиянием, когда/если разгоряченные носители мечты в тишотках с кубинским красавчиком, или арабской вязью, или с какой- нибудь солярной символикой побьют фонари и погромят аптеки, и мы в очередной раз узнаем “холод и мрак грядущих дней”.
Юношам же бледным, собирающимся на Форум молодых писателей России в Липках, я настоятельно советую учиться описывать и понимать фонари не у певца Прекрасной дамы и красногвардейской шпаны с раскосыми и жадными очами, а у “Человека, который был Четвергом”. См. Гилберт Кийт Честертон, Собрание сочинений в пяти томах, том 1, стр. 186.
23. Бабло побеждает зло
Волшебная зима в Колдунах шла к концу — неспешно и неохотно, упираясь из последних сил и огрызаясь. Морозы стояли все еще неколебимо, но тьма, казавшаяся вечной и всемогущей, таяла на глазах под натиском с каждым днем прибывающего, совершенно уже весеннего света.
Но рано обрадовались беспечные поселяне. Хоть им и удалось отбить атаку стихийных, хтонических, так сказать, естественных (или сверхъестественных) сил, но Колдунам еще предстояло в эту зиму пережить нашествие иного зла — человеческого, или, если угодно, социального, не менее опасного и не более разумного. И, на мой взгляд, абсолютно противоестественного.
Причиною этой беде послужило празднование Дня защитника Отечества, а вернее сказать, то, что, как говорил последний генеральный секретарь, “не все еще научились веселиться без вина” и что культура потребления вино-водочных напитков в Российской федерации находится все еще на удручающе низком уровне. Чему доказательством явилось не только безобразничанье Жорика, который с утра уже требовал как защитник Отечества дармовой выпивки, а, выклянчив оную у мягкосердечной Егоровны, целый день куражился над Чебуреком, обзывая его Бараком Обамой и обвиняя в развале Союза и грузинском империализме, но и неадекватное и ни с чем не сообразное поведение капитана Харчевникова.
С Жоры-то что взять? Да и все его праздничные затеи были по большому счету безобидны и даже забавны. И то, как он обучил Ладу командам “Смирно! Вольно! Разойдись!”, а потом и команде “Ханде хох!” и “Гитлер капут!”, и то, как он исполнял военно-патриотические песни, особенно “Широка страна моя родная”, корча страшную рожу (“Но сурово брови мы насупим…”), грозя кулаком Чебуреку (“Если враг захочет нас сломать!”), сластолюбиво улыбаясь Сапрыкиной (“Как невесту, Родину мы любим!”) и заключая в объятия отбивающуюся и хихикающую Александру Егоровну (“Бережем, как ласковую мать!”). Лада, конечно же, от всей души и во весь голос ему подпевала.
А вот у Харчевниковых праздника не получилось. Капитан, впрочем, основательно напраздновался на службе, в родном коллективе, буквально на боевом посту, ну и в хмельном кураже решился, невзирая на поздний час, продолжить банкет по месту жительства. “А чо такого?! Чо, не имею права в свой профессиональный, можно сказать, праздник?!” Но Зойка уже в дверях объяснила, “чо такого”, подгулявшим защитникам Отечества — Леха ведь, расхрабрившись, притащил с собой своего “лепшего кореша”, старшего лейтенанта Пилипенко.
Стыдно стало пьяному капитану перед боевым товарищем, взыграло ретивое, оттого и повел он себя так опрометчиво и дерзновенно и на предложение убираться туда, где нажрался, рявкнул: “Хорошо же!!. Пошли, Димон. А ты, прошмандовка, еще пожалеешь! Я те гарантирую! Пожалеешь, суконка!”.
Покатили на дачу праздновать новоселье, поскольку Леха решил ни за что не возвращаться к неблагодарной лахудре и впредь вести вольную пацанскую жизнь. Звонили подружкам разбитного Димона, но были посланы, а на предложение воспользоваться платными услугами профессионалок Леха все-таки ответил решительным “нет” — думаю, из трусости.
Приехали уже во втором часу. Перебудили и перепугали деревенских жителей, были облаяны Ладой и стали пить, закутавшись в пледы и одеяла, — изба-то была не топлена, да и печь была заменена хозяйкой на красивый, но ни хрена не греющий, а только дымящий камин. Но поначалу было все равно смешно и кайфово, как в самоволке или даже в пионерлагере, а вот пробуждение, как вы понимаете, получилось невеселое — настоящее хмурое утро и хождение по мукам. Капитан в тоске обдумывал приемлемые условия капитуляции, хотя было понятно, что она будет безоговорочной и постыдной, а старлей, мучимый холодом и похмельем, злился и на себя, и на друга, и на весь свет, и особенно на то непривычное, обидное положение, когда злость не на ком было сорвать. В отличие от рыхлого и аморфного во всех отношениях Харчевникова, был Пилипенко поджар, нагл и по-настоящему, естественно и простодушно, жесток.
А тут и появляется с двумя пластмассовыми ведрами и в сопровождении Ладки Чебурек.
Глазки Димона загорелись:
— Эт кто же это у вас такой?
— А хрен его знает, — ответил мрачный капитан, роясь в салоне в тщетной надежде найти какую- нибудь забытую вчера бутылку.
— Эй, уважаемый! Ком цу мир!
Бежать было поздно.