вызвать открытое возмущение.
На вопрос Пилата о причинах обвинения первосвященники отвечали:
Если выяснить внутренний смысл этих слов, то они означали: 'Какое тебе дело до того, в чем мы Его обвиняем? Ты только осуди Его на смерть... Мы этого хотим и больше ничего от тебя не потребуем'.
Пилат был возмущен такою наглостью. К нему привели обвиняемого для суда и не желают даже сказать, в чем дело!
Первосвященникам пришлось сбавить тон и поневоле исполнить требование прокуратора. Они обвиняли Подсудимого во многом (Мк. XV, 3). Религиозные мотивы, послужившие основанием для обвинения Спасителя на суде Каиафы и синедриона, в глазах римского языческого правителя, конечно, не заслуживали никакого внимания. (Ср. Деяния святых апостолов, XVIII, 12-16, XXIII, 26-29; XXV, 18-19; 24- 25). Поэтому надо было изобрести что-нибудь другое, и, если хотели добиться смертного приговора, то всего легче эта цель достигалась обвинением в политических преступлениях, которые карались строже других. Вот почему среди ругательств, угроз и проклятий, направленных против Господа, можно было ясно различить три основные пункта обвинения — что Он развращает народ, запрещает платить подати и называет Себя царем. Все три обвинения были явно ложны, и ни одно из них иудеи не могли подтвердить свидетельскими показаниями. Пилат обратил внимание только на последнее, так как оно заключало в себе некоторую видимость истины и, кроме того, представлялось наиболее опасным.
Он приступил к исследованию, действительно ли сознание Самого Узника, всегда считавшееся желательным по римским установлениям, дает ему возможность, при отсутствии свидетельских показаний, осудить Его. И результатом этого исследования было торжественное и совершенно неожиданное для синедриона заявление прокуратора:
После такого решительного заявления оставалось только освободить Иисуса из-под стражи и прогнать буйную толпу обвинителей от лифостротона, как это сделали впоследствии Галлион, проконсул Ахаии, при суде над апостолом Павлом. Но Пилат не обладал такою решительностью, да и самое положение его в Иерусалиме, в этом осином гнезде иудейства, было гораздо более затруднительно. Не желая, однако, обвинить невинного, он старался найти выход из тяжелого и неприятного положения. Сначала он послал Иисуса как Галилеянина на суд к правителю Галилеи, Ироду, который, по случаю праздника Пасхи, также находился в Иерусалиме. Когда же Ирод, не решив дела, отослал Спасителя к нему обратно, тогда Пилат подумал воспользоваться существовавшим в Иудее народным обычаем — освобождать;на праздник Пасхи одного из преступников, заключенных в темнице. На основании этого обычая прокуратор предложил толпе отпустить Иисуса, прекратив судопроизводство. Первосвященники закрыли для него и этот выход, заставив народ с криком требовать предоставления этой пасхальной льготы Варавве — разбойнику, содержавшемуся в тюрьме по обвинению в мятеже и убийстве. Волей-неволей пришлось взять дело в свои руки и вынести какое-нибудь решение. Уклониться не было никакой возможности: разъяренная толпа с нетерпением ждала приговора и, по-видимому, готова была на все в случае отказа. Тогда снова Пилат подтверждает, что он не находит никакой вины в Подсудимом, и однако приказывает Его бичевать, рассчитывая, вероятно, этим хотя бы несколько удовлетворить и успокоить кровожадные инстинкты толпы, прогнать которую от себя с решительным отказом он не находил в себе смелости. Быть может, он думал, что жалкий вид измученного бичеванием Страдальца вызовет сострадание в жестоких сердцах обвинителей, и они не пойдут дальше в своих требованиях. Увы! Он ошибся и на этот раз. Первосвященники не хотели упустить жертву из своих цепких рук, а уступка правителя показала им лишь, что он боится толпы и что решимость его слабеет. Стало ясно, что достаточно еще одного нажима на совесть судьи, и цель будет достигнута.
Когда Спаситель после бичевания вышел из претории и стал около Пилата на богатой мозаике трибунала, с каплями крови на бледном прекрасном челе, увенчанный терном, изнемогший От Своих смертельных страданий, раздались бешеные крики! 'Распни, распни Его!'
Но Пилат уже находил, что в своем угождении иудеям он зашел достаточно далеко, и больше не хотел делать ни шагу. Он искал отпустить Иисуса (Ин. XIX, 12). Однако нарушив однажды принципы правосудия и заглушив голос совести, он уже не имел под собой твердой опоры и на скользкой плоскости незаконных уступок удержаться не мог. Логически неизбежно он должен был скатиться дальше, до самого конца, в зияющую бездну преступления.
Первосвященники помогли ему в этом, заставив снова подчиниться своим желаниям.
Волнение увеличивалось. Толпа, подстрекаемая своими вождями, дошла до крайней степени' возбуждения. Бледные, злые лица: глаза, выкатившиеся из орбит, полные ненависти; страстная, угрожающая жестикуляция — все это напоминало грозный шквал, предвещающий близкую бурю открытого бунта. Проклятия, крики, ругательства не прекращались ни на минуту, сливаясь порой в дикий, непрерывный рев. И вдруг среди этого невообразимого гама и воя Пилат ясно услышал: е
Кроме обвинения в измене перед кесарем, надлежало страшиться и другой опасности - со стороны народа. Необузданная толпа становилась час от часу наглее и мятежнее. Горсть преторианцев ничего не значила в сравнении с бесчисленным множеством иудеев, собравшихся со всего света на праздник Пасхи. Кроме опасности народного возмущения, за него надлежало бы еще отвечать перед кесарем. Что же, если бы Тиверий узнал, что единственной причиной возмущения был отказ, сделанный римским прокуратором народу иудейскому, требовавшему казни для личного врага Тиверия, каким предполагался мнимый Претендент на престол иудейский?!
Перед Пилатом встала мрачная тень старого грозного императора, жившего тогда на острове Капри, где он скрывал от других свои ядовитые подозрения, свои безумно-болезненные преступления, свое отчаяние и мщение. Как раз в это самое время император впал в кровожадно и дикое человеконенавистничество вследствие раскрытой им лживости и измены своего старого друга Сеяна, которому именно Пилат и был обязан занимаемым им положением.
Все эти соображения мгновенно мелькнули в голове глубокого и изворотливого политика. На него повеяло ужасом тем более, что в толпе могли быть тайные доносчики, которые не преминули бы сообщить в Рим о всем происходившем.
Если бы в Пилате был жив дух древнего Рима, дух твердых правил и неподкупной справедливости, то, конечно, он не колебался бы освободить невинного. Вспомним этих удивительных героев древности, самоотверженно преданных своему долгу и чести как высшему закону жизни, перед которым все должно склоняться. Вспомним, например, Регула, этого мужественного консула времен Карфагенской войны, взятого в плен слабеющими врагами, получившего предложение идти в Рим, чтобы уговорить соотечественников прекратить войну, и связанного словом, в случае неудачи, вернуться обратно в плен; вместо этого он посоветовал римлянам продолжать борьбу до конца и, верный своему слову, несмотря на