1. У пределов Недостижимого
Аскетическая брань, принесение Богу логосов вещей в космической литургии требуют сотрудничества нашей воли и благодати. Но последнее знание, знание–любовь Троицы, доступно для нас только через благодать. Человек лишь приготовляется к нему онтологическим совлечением, которое есть не более, чем ожидание. Говоря словами — приблизительными, конечно — Симоны Вейль, человеку надлежит «спуститься вниз по ступеням творения» ниже растений и камней, вплоть до тех светоносных и бездонных вод, над которыми носился Дух. Воды крещения, воды изначальные, воды слезные. Тогда приходит Дух, как Он «нашел» на Марию, и человек вновь творится в несказанном мире и безмолвии».
В силах разума — стяжать духовное познание вещей, но познание Святой Троицы не только не в силах разума, но требует преизобилия благодати Божией
Евагрий Понтийский
Сотницы, 1, 79.
Возрастание размышлений о творениях связано с трудами и скорбями. Созерцание же Святой Троицы есть несказанный мир и безмолвие
Евагрий Понтийский
Сотницы, 1, 65.
Разумеется, Бог — как мы уже видели — может быть познан, исходя из всякого сущего. Познавать Бога — значит быть включенным в перихорезу, в движение любви Троицы, возвращающее нас к твари. Однако душа стремится к непосредственному единению с Богом, чтобы «ничего не стояло между душою и Богом», как говорит св. Августин, свидетельствуя об этой непосредственной встрече (столь интенсивной, что в его мышлении космос теряет всякое значение). Истинное богопознание предстает здесь как незнание: и потому, что оно свершается за пределами всякой человеческой способности познания и мышления; и потому, что оно есть общение с Другим, чья инаковость пребывает неустранимой. Преодолевая собственный разум, личность встречает живого Бога, который также в силу любви «выходит» из Самого Себя, из Своей недоступной трансцендентности. В этой христоподобной встрече двух «выходов» (ekstases) нетварный свет схватывает душу и увлекает ее в глубины Троицы. Незнание — это не только отрицательное богословие, но порыв личности навстречу тому личному Богу, который из любви принял «образ раба» и смерть на кресте. Необходимо чувствовать это собственно Христово таинство, стоящее за утонченной апофатической алгеброй Ареопагита.
Бог познается одновременно во всех вещах и вне всех вещей; Бог познается одновременно по образу познания и по образу незнания… Он — ничто из сущего, и, следовательно, не может быть познан из чего– либо, что существует; и в то же время Он есть все во всем Он — ничто и ни в чем, и в то же время познается через все во всем, не будучи познаваемым ни в чем и ничем.
Следовательно, нет ошибки в том, чтобы говорить о Боге и славить Его, исходя из всякого сущего… Но наидостойнейший Бога способ Его познания есть познание по образу незнания, через превосходящее всякий ум соединение: ум, вначале совлекшись всего сущего, а затем преодолев самого себя, соединяется с лучами более светоносными, чем сам свет, и благодаря этим лучам сверкает в неизмеримой глубине Премудрости. При этом Премудрость не перестает быть, как уже было сказано, познаваемой из всякого сущего…
Дионисий Ареопагит
Об именах Божиих, VII, 3.
Августин знал об опыте восточного «входа» (entasis) в его плотиновской форме и претворил его в предстояние абсолютному «Ты». Это подчеркивает знаменитое изречение из Исповеди: «Но Ты, Господи, Ты был глубже всего, что есть во мне самого глубокого, и выше всего, что есть во мне самого возвышенного» (Tu autem, Domine, eras interior intimeo meo et superior summo meo). Бог трансцендентнее плотиновского Единого, с которым человек должен отождествить себя; и интимнее того «Я», с которым восточная мистика отождествляет Абсолют. Пережитый Августином в Остии экстаз, год спустя после его обращения ко Христу, свидетельствует (все еще языком Плотина) о стремлении к Богу недостижимому, но в то же время ощущаемому в сердце с потрясающей непосредственностью. Этот Бог в мгновение, когда мы прикасаемся к Нему «всем трепетом нашего сердца», внезапно воспринимается как «бездна внутренней радости» и как Другой, как мой Творец, перед которым я предстою и говорю. Если годом ранее пережитый в Милане чисто плотиновский экстаз сменился, как после наркотического опьянения, состоянием «безмерной растерянности», то экстаз в Остии «приходит» в великом терпении веры и оплодотворяет ее надеждой. С другой стороны — и это необходимо подчеркнуть, — этот опыт не одинок: присутствие матери рождает предвосхищение опыта церковного общения.
Уже навис день исхода ее [Моники — матери Августина] из этой жизни… Случилось… что мы с ней остались вдвоем; опершись на подоконник, смотрели мы из окна на внутренний садик того дома, где жили в Остии… Мы сладостно беседовали вдвоем и, забывая прошлое, устремлялись к тому, что перед нами, спрашивали друг друга перед лицом Истины, — а это Ты, — какова будущая вечная жизнь святых — не видел того глаз, не слышало ухо и не приходило то на сердце человеку, — но устами сердца жаждали мы проникнуть к струям Твоего Небесного источника, Источника жизни, который у Тебя, чтобы, окропленные его водой, в меру нашего постижения могли бы как–нибудь обнять мыслью ее величие…