слово, которое наиболее часто повторяется в Библии, чтобы напомнить о Боге, то это слава, кавод. Это не только образ, но мощный фонтан света и огня, в котором распространяется сама жизнь Бога. Нет ничего существующего в мире, кроме человека, что непосредственно не отражало бы эту славу, — своим бытием, порядком, красотой, славу Отца, явленную через Слово, в Святом Духе, Духе красоты. Бог есть «Отец света»; во всякой вещи, в ее корне, Он есть сияние красоты. Слово является таинственной «границей» миров, вызывающей из неуловимой «материи» чудо чувствительности, Оно святое Дуновение, «податель жизни», дает всему созревать в полноте. Первая красота — красота райская, красота arch, которую еще отражают вещи, земля и небо, личико ребенка или юной девушки. Но человек прервал круговорот славы, затемнил евхаристическую сущность творения. Сияние сделалось для нас внешним, некой вспышкой в ночи, — вещи отныне имеют ночной аспект, стихии мира противостоят святым, — в бесконечности разделяющего пространства и убийственной конечности времени. Мы все более и более обнаруживаем в многочисленных произведениях современного искусства, что мы всего лишь «обладаем властью давать волю наиболее зверским образам; навязчивым чудовищам резни и разврата» [10]. Это монстры устрашающей красоты, ибо, пользуясь обозначением Ареопагита, они превращают саму жажду Бога в тираническую силу зла. Человек проявляет себя как Божий риск, и он становится раковой опухолью бытия, вызывая к жизни кровожадные образы и тем самым попустительствуя аду. И здесь появляется вторая красота — сиреневая ностальгия по падшему ангелу, мы видим его образ по левую сторону от Христа на мозаике в Равенне.
Вот почему красота, о которой мы должны свидетельствовать, которая вновь обретает невинность первой красоты, — это arch, но через неизбежное искушение второй красотой (патристическая peira) она может быть лишь красотой креста, совокупно креста крови и креста света. Пасха торжественно открывает «евангелие славы Христа, Который есть образ Божий». Слава отныне сияет в лице, которое «страдание сделало совершенным». Недаром сказано: «Христос, истинное сияние, которое озаряет и освящает всякого приходящего в мир человека, пусть свет Твоего лица будет в нас знаком, чтобы в нем мы увидели недосягаемое сияние». Красота Сына, говорит св. Кирилл, «созрела во времени», чтобы мы были «как бы за руки ведомы к красоте того, кто ее порождает» [11]. Созревшая во времени красота, плод креста, нового древа жизни, красота распятого лика, погруженного в смерть и в ад, победившего ад, но через ад; красота того, кто добровольно отправился на страдание, по покорности и по любви, таким образом, что в Нем верх унижения и жестокости, — «Бог Мой, Бог Мой, зачем Ты Меня оставил?», — сливается с вершиной любви. Только тайная красота любви открывает тайну личной свободы любящего: «Озари меня любовью, чтобы я узнал Тебя, Слово Божье».
Через слезы покаяния (metanoia — поворот сознания), Муж скорбей, без привычной этому миру красоты, открывается как Преображенный. Ритм тревоги и очарованности, через схождение в ад и поиски arch, становится ритмом смерти и воскресения. Крест света, в смысле отрицания апофазы, открывает нам «огонь вещей» и икону лица. Христианство есть религия лиц. Только лик Божий в человеке позволяет нам разгадать лицо человека в Боге, разгадать, в общении святых, загадку окружающих современного человека лиц.
Сегодня свидетельство о Христе в Духе не может более обойтись без третьей красоты. Это не красота Бога без человека, которая оказывается пожирающим огнем, так что Моисей, увидев Бога «сзади», должен бежать от Его лица; и не красота человека без Бога, этот замыкающийся сам в себе путь отрицания, превращающий знание в его отсутствие и чувство абсолютного в жажду разрушения. Но красота Бога, открывшегося как Еммануил («с нами Бог»), и Святого Духа, соединявшегося с Богом — это красота, в которой освященное творчество служит и умножает истинную жизнь. Только здесь есть выход на новый уровень, потому что в филокалическом христианстве, где человек единосущен Воскресшему и через Него, во всяком существе и во всякой вещи, преображает в Духе все, вплоть до самых низких, испорченных вещей, отмеченных, однако, через нашу любовь печатью нетленности.
В наши времена, источенные пустотой и скукой, пересеченные анархистским напором, желающим изменить жизнь, но способным, в конечном счете, лишь ее уничтожить, свидетельство о Духе — «подателе жизни» — должно стать не только служением, но и искусством, «филокалическим» искусством, объединяющим все в «умном сердце». Это сердце зряче, и оно видит, как мир переживает родовые муки, чтобы сделаться во Христе «неопалимой купиной», которая раскрывает в каждом человеке возможность девственной чистоты, то есть третьей красоты, и вбирает в себя все, вплоть до последней смиренной вещи, чтобы обнаружить, что все — священно. Человек исполняется восхищения, открывая, что Бог существует, красота, в которой нет ни тени ощущения, указывает на вечность и тем самым и призывает к Его прославлению. Человек исполняется восхищения, потому что недостижимое приходит к нам, преображает плоть земли в священную плоть и открывает нам объятия сквозь всю плоть земли, вовлекая нас во всю красоту мира:
Так человек вновь творит мир, скромно или гениально, но в реальности — Святой Дух всегда гениален — можно вновь сотворить жизнь одной улыбкой, в хвале и бедности. «Блаженны чистые сердцем, ибо они Бога узрят, блаженны кроткие, ибо они наследуют землю». Кроткие наследуют, предчувствуя в тайне существ и вещей чудо, которое источает свет, Христа, Который вернется в крови и сиянии, Мужа скорбей и Вседержителя, держащего все и благословляющего все в своей милосердной силе, Чудо чудес (вся вселенная и есть чудо), Лицо лиц, и реальность «одного измерения» разума окажется прорванной лицами, бесконечностью, как ночное небо — звездами.
Бог живой, Бездна, творит Лицо, чтобы лица более не умирали, но сияли, как солнце. Сегодня это может дать почувствовать только, может быть, красота, да и то не всякая. Красота святых, омытых тайным сиянием, может это явить, в присутствии этой красоты сердцу становится легко, и оно скачет от радости. Красота одухо творенного творчества, — литургического, как икона, или пророческого, возникающего на границе Церкви и мира, — это движение парусии. Андрей Рублев, чтобы изобразить Бога, написал молодость и красоту в священном триединстве. Достоевский показал, что сердце человека не может насытить даже ад. В Церкви, как и на ее границах, мы ожидаем, мы готовим нашими молитвами «гениальную святость», способную родить мысль о красоте Бога. Между остающимся крупным непрозрачным планом и искусством, не осмеливающимся более изображать человеческое лицо, открывается место для обновленной иконы, неотделимой от обновленной духовности, в сиянии Лица и служении всякому лицу, созидаемой «творческой способностью» Святого Духа, «подателя жизни», который есть также и податель красоты.
ИСКУССТВО И ВЕРА
В действиях художника, в действиях всякого человека, отрывающегося от сомнамбулизма повседневности, присутствует поиск, прорыв, вопрошание или, говоря проще и одним, резюмирующим все словом, пробуждение. Древние аскеты говорили, что самым великим грехом является забвение— состояние непрозрачности, нечувствительности, обремененности делами, оскудения сердца. Человек становится неспособным остановиться на мгновение в тишине, удивиться высокому, ужаснуться, заглянув в пропасть, дрожать от страха или от ликования. Неспособным полюбить, восхититься, взбунтоваться. Неспособным принять творение и людей. В этом состоянии он глух к сокровенному, однако постоянно взывающему к нам голосу Бога.
Здесь нас способно пробудить искусство. Оно погружает нас в самую гущу бытия. Оно делает из нас людей, а не машины. Оно превращает нашу радость в лучезарную, а наши раны — в кровоточащие. Оно открывает нас тревоге и очарованию.
Иногда мы поддаемся очарованию первоначального, «райского», невинности удовольствия, которое делается благодарностью бытию. Это —