становились сочными. Это был почти ежеутренний ритуал просветления контуров мира, освобождения его от ненужных наслоений. А песок на наших зубах продолжал скрипеть, напоминая нам, скорей всего, о вечности, о которой мы тогда еще не подозревали.
* * *
Я схватил солдата за руку и поднял ее вверх на уровень лица, – огонек самокрутки вспыхнул в кромешной тьме афганской ночи еще двумя, отсверкивая в глазах схваченного. И тут только я узнал его. Другие солдаты, сидевшие в курилке, замерли с ужасом и облегчением. Они понимали, что расплата их миновала и по уже давнишнему батальонному заведению ответит только схваченный.
Он смотрел на меня, едва заметно улыбаясь, в блеклом свете папиросочного огонька, лучше меня понимая ситуацию, может быть, даже сочувствуя мне. Я вытащил окурок из его сжатых пальцев, смял его, бросил на землю, и вместо нравоучений у меня вырвалось короткое слово досады… Все молчали. Я еще плюнул со злости, отвернулся и быстро пошел к своей палатке. Денисова не было, он вечерами играл в карты с саперами. Других офицеров
Так и случилось. Всю ночь я уговаривал себя, что это не я схватил рядового Мухина за руку с косяком анаши, это судьба схватила его моей рукой, почему-то именно его. Если бы знал – обошел эту чертову курилку стороной за километр, чтоб никто и не заподозрил, что я слышал запах анаши. Но вечером я зачем-то решился “пресечь разложение солдатского коллектива”, как выражается наш замполит. Вот и пресек. Даже подойди я сюда секундой позже, схватил бы за руку какого-то другого солдата, не Муху. Тогда бы не было этой бессонной ночи. В каком-то смысле теперь уже дело не в моей власти и не в Мухиной, теперь все пойдет своим чередом. Иногда офицеру лучше чего-то не заметить, но если уж увидел, обратной дороги нет.
Утром после зарядки я доложил капитану Денисову. Он брился перед осколком зеркала, сидя на койке, и помыкивал под нос мелодию популярной в Союзе песенки про милионы роз, только что дошедшей и до нашего забытого Богом и штабами батальона, стоящего лагерем недалеко от границы с Ираном
“Твою мать! – выслушав, сказал капитан Денисов, и лицо его сразу перекосилось. – Кусок м-м- мудозвона”. Я стоял перед ним, уже затянутый ремнями, собираясь идти на завтрак. Глаза мои смотрели в землю, будто бы это меня поймали за курением анаши. “Ну что вы стоите, Федор Николаевич, – сказал он мне уж совершенно раздраженно, продолжая бриться. – Думаете, что-то иное скажу? Трое суток ареста, передайте старшине – после завтрака посадить в яму”. Я сказал “есть” и полез было из палатки вон, а Денисов вдруг вскрикнул: “А, черт! – я обернулся – он промокал пальцем порез на подбородке. – Нет, отставить, я сам объявлю, на разводе, идите”. Я еще раз сказал “есть” и вышел.
После завтрака рядового Мухина посадили в эту самую яму, которая заменяла в батальоне губу.
3.
Все в батальоне знали, что связывало меня с этим солдатом.
Это было прошедшей зимой. Война в наших местах по зиме разгоралась сильней. Становилось не слишком жарко, примерно так же, как в России летом, поэтому операции по разгрому вражьих баз в горах планировались именно на зиму. Войска зимой меньше изнурялись и были более подвижными, ведь не надо было тащить на себе в горы много воды, которая летом составляла до трети носимого груза. А чем больше несешь воды, тем меньше боеприпасов. Кроме того,
И вот в середине января мы выступили на осаду главного душманского заповедника в наших местах – ущелья Луркох. Сначала все шло как обычно: доехали до места к вечеру, обложили врага – батальон наш закрыл единственный выход из ущелья, разведчики поползли в ночь – перекрывать горные тропы, чтоб уж духам не выскочить из ловушки. Солдаты окапывались, одни готовились в боевое охранение, другие спать. Я за всем приглядывал и ждал Денисова, который пошел на совещание к комбату. Он вернулся уже по темноте и сказал, что мне нужно будет завтра идти с нашей разведкой в ущелье. “Извини, – сказал Денисов тихо, – как ты понимаешь, я тебя не предлагал, комбат сам назначил корректировщиков в роты, тебе идти с разведкой”. Он был со мной то на “ты”, то на “вы”, исходя из обстоятельств. Это “ты” было, скорей, отеческим, чем товарищеским; и хотя он старше всего семью годами, но в армии это много. Часто обращение на “ты” сопутствовало вечерним воспоминаниям Денисова о счастливой офицерской жизни в мирное время: о кутежах, женщинах и разнообразных служебных приключениях. “А вот был у нас один майор, так тот пробкой от шампанского все лампочки в ресторанах посшибал. Бил без промаху! Скоро запасные лампочки в псковских ресторанах закончились, и его туда перестали пускать. Так он в отместку через форточку в самом известном ресторане одним выстрелом из “Советского шампанского” и лампочку разбил и рикошетом метрдотелю глаз выбил. Настоящий артиллерист!” Это был нескончаемый офицерский народный эпос, столь же величественный и правдоподобный, как и более ранние его пласты про Алешу Поповича, Добрыню и Змея. Слушая, я неизменно горевал, что вспомнить мне, кроме школы и училища, совершенно нечего, – а потом сразу война. Распаленный рассказами, я не мог иной раз даже и заснуть от зависти. “Вот убьют, – думал я, – и ничего такого у меня уже не будет в жизни – самого главного”.
После сказанного Денисовым я едва сдерживал ликование, ведь радоваться назначению в опасное место считалось дурным тоном, напрашиваться на риск тоже противоречило офицерским суеверьям. Но мне было всего двадцать два, и мне казалось, что погибнуть наутро на виду у всего батальона было бы достойным завершением моей короткой, но героической биографии. Чувство это было постоянным, временами доходившим до нетерпеливой дрожи, а ночами мне навязчиво снилась длинная пулеметная очередь
От счастливого возбуждения я потерял нормальную координацию движений и постоянно теребил застежку своей полевой сумки, так что Денисов все заметил и сказал мне почти грубо, переходя опять на “вы”: “Скулить от радости, лейтенант, будете завтра вечером, если выберетесь из ущелья, а сейчас готовьтесь – наносите обстановку, получите сухпай, с радиостанцией пойдет Мухин”.