Когда кибитка вновь тронулась в путь, подумалось ему на мгновение, будто выехал он из одного рисунка и попал в другой, и отныне превратился всего лишь в персонажа, коего прихотлиая рука неведомого художника, по воле своей, перенесла с одного листа на другой.
2
Дорогой брат, вот я и решился вновь написать тебе. Все, как-то, не мог собраться. Трудна беседа на расстоянии. Может, и вообще – не имеет смысла. Суди сам: задаешь вопрос, после – ждешь ответ, а он то ли приходит, то ли не приходит, во всяком случае – не приходит вовремя. Впрочем, как знать, может быть, в этом и состоит великая, нам недоступная мудрость. Велит кто-то, имеющий право, дескать, ищи сам ответы на свои вопросы, братец, не уповая на подсказку. И ищем, впотьмах, спотыкаемся, разбиваем себе носы, а то и головы. Не всегда, далеко не всегда находим ответы на вопросы. Но опыта прибавляется, то, что называют «житейскою мудростью». И что на деле ни житейской, никакой другой мудростью и не является.
Все это так, к слову. Лукавым образом пытаюсь оправдать собственную леность. Не обращай внимания, брат. Так уж повелось, что письма начинаю я с филозофических рассуждений, большею частью – от мизантропии. Не писал, потому что времени не было. Наконец-то выбрал...
Странно, ей– же-ей странно подчас выглядят на бумаге привычные слова и обороты. Вот, гляди: «Выбрал время». Весьма спорное выражение, верно ведь?
Кстати, что такое время? После событий, которые нам довелось пережить, я часто думаю об этом. Существует ли, есть ли оно? Может быть, время – река, текущая из минувшего, сквозь настоящее, к грядущему? Где же ее исток? Ты скажешь: в прошлом. Где именно? Где то прошлое, то начало времен? А устье? В какое море, в какой океан впадает река времени? И что в нем, не пустота ли?
Однако же Господь, создавая Вселенную, создал и время, отсюда и ведомо нам, что сотворено все в шесть дней. А коли так – существует время, как и всякое творение Божье. Видимо, нам пока что не дано познать суть его, но что из того? Всякое ли творение подвластно нашему разуму?
Сказал Господь: да будет время... Неестественно звучит, право, нет в этой фразе красоты, может, потому великий поэт, творивший Библию, опустил ее.
Шесть дней творения...Что же меж ними? ночи? Любопытно, право. Не живем ли мы сейчас в длящейся между шестым и седьмым днями ночи? Не приходило ли тебе в голову это, брат? Но тогда – о каком же выборе вести речь?
Говорят: время – кольцо, где устье, там и исток. Кольцо, окружность... Вокруг чего? Опять-таки, пустоты? И нас всех несут воды времени вокруг пустоты? Можем ли мы шагнуть в нее, и перешагнуть ее, и оказаться в ином времени? Увы, боюсь, это невозможно, как невозможно родиться дважды.
Иные, правда, толкуют о змее, кусающей собственный хвост. Но тут уж я вовсе ничего не понимаю.
Прости, брат, что письмо свое начал именно так. Недели две у меня хандра, и в таком расположении духа сел писать. Все оттого, что месяц этот для меня – да и для тебя, я полагаю, тоже – особый.
Да, брат, все еще декабрь, скоро он закончится, а снега здесь нет. Думаю, что и к Рождеству не будет. Я уж не чаю увидеть его наяву и, быть может, потому часто вижу его во сне. Все мои сны, все мои ночи сейчас заполнены снегом, неведомо откуда и неведомо куда летящим. Белый снег на глубоком черном фоне – и ничего более. Чувствую, как он ложится на лицо, как морозные иглы покалывают щеки, как ледяная влага касается ресниц. Но...
Но, брат мой, но... Просыпаюсь, а снега нет. Сон – и только.
У вас он уже давно выпал. И лежит белым покровом на всем – на полях, на площадях... О, я знаю! Я видел площадь Северной Пальмиры...
Помнишь ли?
И четкие ряды каре...
Помнишь? Дальше, само собой, рифмуется: «в декабре». Кстати, у поэта нашего сказано: «он», а не «я». «Он видел площадь», и так далее.
Или «видит»?
Он видит площадь Северной Пальмиры и четкие ряды каре...
В декабре.
Кажется, так. Не помню точно, а шарить меж книг не хочется. Бросать письмо, вставать, идти к полкам... Обленился, да и нога болит, мочи нет.
Ах, Северная Пальмира, звезда моя полуночная, белый снег!
А вот у меня за окнами дождь. И сегодня, и вчера, и третьего дня. Отверзлись хляби небесные. Дом мой покачивается, подобно ковчегу патриарха Ноя, того и гляди – поплывет. Куда? Сквозь дождь, сквозь ветер – в пустоту?
Впрочем, дом крепок и никуда не уплывет, да и дождь, скорее, обычный. Серый, унылый. С тупым постоянством бьет в окно.
Будто картечь.
Вот, видишь ли, написал «картечь» – почему? откуда? – не знаю сам. Удивительно. Ведь непохоже, совсем непохоже на картечь, скорее на дробь полкового барабана, да и то – ежели бьет в него неумелый барабанщик.
Прихотлива память человеческая. Есть ли что прихотливее ее? Разве что – любовь. Ну, конечно же, любовь столь же прихотлива. Ergo, любовь – это память, память – любовь...Что же такое исповедь? Не просто, вернее, не только христианская, а вообще исповедь? Вдруг, вдруг, брат мой далекий и молчаливый, это и есть знаменитая и загадочная Любовь? Помнишь, у сурового флорентинца: «Высшей Силой, Полнотой Всезнанья и Первою Любовью сотворен...»? Кто знает...
Кстати об исповеди.
Представь себе туманный и сырой Амстердам. Некто в кабаке подсаживается к незнакомцу, а затем, в течение нескольких вечеров, гуляя с ним меж амстердамских каналов, рассказывает о себе. И как рассказывает! Поистине, величайшей храбростью нужно обладать, чтобы говорить так, как говорит о себе этот герой, выкладывать всю подноготную, притом и постыднейшую. И до каких низов, до каких глубин доходит! Как-будто, вполне искренне, ничего не скрывая, кажется, и скрывать-то более нечего. Исповедь? А-а...
Ничуть, дорогой мой, не бывало. В какой-то момент, в какой-то точке своего повествования он незаметно, но очень точно меняет слово «я» на слово «мы», и ведет далее свой рассказ уже и о себе, и о встреченном незнакомце, и тот, зачарованный, кивает согласно, мол, да, конечно, а там, глядишь, «мы» на «вы», и вот тебе уже и не исповедь, а яростное обвинение, брошенное в лицо... кому? Себе, нам, всем.
Каково?
Такую историю прочитал я третьего дня в романе французского беллетриста. Вот ведь как пишет – куда мне-то. Я, кроме писем к тебе, давно уж не пишу ничего. Впрочем, известны в истории личности, именно эпистолами своими снискавшие славу у потомков. Плиний Младший, к примеру. Буду тщеславиться сравнением с таковыми.
Вчера среди ночи отчего-то проснулся. Лежал без сна, слушал барабанную дробь. Затянувшаяся осень, брат, надоевшая, опостылевшая! Бог перепутал все, в том числе и времена года... Так и не уснул. Лежал сперва в темноте, после засветил лампу, раскурил трубку. Размышлял, вспоминал. О многом вспоминал, о многом размышлял. И то сказать – есть о чем... Да-а, и так меня, что-то повело, что закашлялся я, поперхнулся дымом, и в глазах моих поплыли весьма странные картины, уж и не знаю, право, откуда. То голову Иоанна Крестителя на блюде увидал, то Саломеи танец, то в углу – Вечного Жида, то бишь, Агасфера увидал. И что поразило меня – лицо его точь-в-точь моим оказалось. Будто в зеркале. Чего только с нашим братом, бывшим литератором, не случается? А если вдуматься – все мы Агасферы, все мы Вечные Жиды – странники волею Божией. Гневом Божиим. Скитальцы. Только мысли иной раз и возвращают к Отчизне, а, стало быть, к минувшему. Так-то, брат.
А, впрочем, хандра все это, сплин, как пишет лорд Байрон. И утром уж не было никаких особенных чувств, кроме легкой радости от того, что тучи слегка полегчали и солнце на короткое время заглянуло в окно. И печалит меня лишь отсутствие новых книг. Так что, брат, пришли-ка мне книг. Неужто у вас там никто более и не пишет? Ну хоть роман слезливый, что ли. Впрочем, нет, от романов меня еще больше скука разбирает. Лучше вот что. Дошел до меня слух, будто Никита Муравьев издал – то ли в Москве, то ли в Петербурге – свою книгу «Последний самодержец и российское народовластие». Одолжи, сделай милость.