Алексис Грунский, а-ля Граф Кеглевич, и обещает Петеритису «расквасить морду», если он еще хоть раз посмеет привезти такое топливо, от которого одна зола и никаких углей. Пенсию Грунский у него отнял еще позавчера, и неизвестно, сколько от нее осталось, но Петеритис надеется, что Граф будет великодушен и нальет ему глоточек-другой, а тот и ухом не ведет, потому что за время отсутствия Петеритиса он наелся и напился до отвала. «Вымой бутылки, я повезу сдавать!» — приказывает Грунский, и Петеритис понимает, что и из этих денег ему опять не достанется ни копейки, а еда отдалится по крайней мере еще на один день.
Сколько такое можно терпеть? Отчаяние должно было наконец вырваться наружу. Он просто не знал, как избавиться от Грунского, ведь живой он внушал ему животный страх.
— Значит, возили картофель, дрова, — подводит итог Ивар. — Еще что?
— Бутылки возили.
— Много?
— Как когда. Летом, когда мотобол или соревнования в Шмерли, то много — приходилось даже складывать в мешки, иначе не погрузить.
— Выходит, тачка может выдержать порядочный вес. Один, так сказать, сидит, другой толкает.
Намек достаточно неожиданный и открытый, однако Петеритис не реагирует. Он еще больше склоняет голову к плечу и пристально смотрит Ивару в рот. Наверно, хочет показать, что внимательно слушает, но выглядит это так, будто он пересчитывает пломбы во рту говорящего.
Цепс довольно высокого роста, во всяком случае, выше среднего, к тому же конечности у него особенно длинные: когда сидит на краешке стула, зажатые между колен руки с кистями-лопатами свешиваются почти до пола. Слабый, тощий, сутулый человек и, по-видимому, всегда мерзнет: под старым плащом пиджак, по крайней мере три джемпера и наверняка еще теплое белье.
Из-за жары (тепло в радиаторах центрального отопления не регулируется — истопник топит как ему заблагорассудится: то чуть ли не живьем зажаривает нас, то не топит вовсе, и мы мерзнем, словно среди вечных льдов) мы с Иваром сидим в одних рубашках, а Цепс даже не расстегнул свой плащ.
— Только в сухую погоду! — вздыхает Петеритис. — Однажды я вез Графа домой. Тяжело было.
— Так ведь в ту ночь подморозило, — вставляю я.
Цепс поворачивается в мою сторону и смотрит большими наивными глазами ребенка.
— Где вы обычно хранили тачку?
— В сараюшке.
— А где хранились ключи от сарая?
— В кухне.
— Конкретнее.
— В кухне над плитой есть гвоздик для посудного полотенца. Ключи висели под ним. Я… я… я же вам показывал.
— Помню. Мы осмотрели сарайчик, но…
— Тачки там не было.
— А как вы сами это объясняете?
— Наверно, она понадобилась Графу и он прикатит ее обратно.
— А где сейчас можно найти Грунского?
— Не знаю, надо подождать. Иногда он пропадает неделями. У него такая натура: никогда не скажет, куда идет и когда вернется.
— Я напомню, что вы говорили при первой нашей встрече. Тогда вы сказали, что около полудня вы вместе с Грунским вышли из своего домика в Садах, что возле большой дороги вы расстались — он пошел прямо, а вы свернули налево. Вы сказали, что хотели в тот день навестить детей брата, который живет на улице Иередню. Было около двух часов пополудни — ни вы, ни Грунский тачку с собой не взяли. Куда же она вдруг могла исчезнуть, если накануне утром соседи видели, как вы везли на тачке топливо?
— Я не помню.
— Что вы не помните?
— Мне нельзя пить спиртное, тогда у меня полностью пропадает память.
Так продолжается уже шесть часов.
Часы на церкви Петра проиграли «Рига гремит», звуки мягкими клубками скатываются по черепичным крышам старого города и через форточку сыплются в нашу маленькую келью, здесь стихая. Говорят, шестьсот лет назад малый колокол церкви Петра возвещал о начале и окончании рабочего дня. Самое время напомнить об этом Ивару, который опять демонстрирует свою завидную трудоспособность.
Допрос Цепса начал я, но часа через два уже выдохся, а Ивар работает вот уже целых четыре, причем усталости в нем не заметно. Если бы успех определялся длительностью допроса, то ходить бы ему в корифеях.
Я вдруг подумал, что, должно быть, прошло много времени — на улице тихо, не слышно проезжающих трамваев, на привокзальной площади машины возле светофоров не тарахтят вхолостую моторами, лишь время от времени одиноко прошуршит шинами промчавшееся такси. Наше здание тоже погрузилось в дремоту, не верится, чтоб в такой поздний час кто-нибудь здесь работал. В коридорах и на лестнице горит свет, но шагов нигде не слышно.
Только на нижнем этаже, в дежурной части, где не отличишь день от ночи, жизнь кипит, как всегда, тревожно звонит телефон: в милицию ведь звонят только в исключительных случаях. Слышны короткие приказания, выезжают на задания и возвращаются оперативные группы.
Есть ли смысл продолжать допрос? О чем только мы не говорили! Вспомнили даже биографии дедушек и бабушек! Но как только дело доходило до самого важного для нас, Цепс тут же пускал в ход свое универсальное средство: «Мне нельзя пить спиртное, тогда у меня полностью пропадает память!» Но спиртное он пил, разумеется, чуть не каждый день, а память у него пропадает именно в тех случаях, когда нам с Иваром это наименее выгодно. Он ничем не выдает, что знает: Грунский мертв. Нам уже почти все ясно, покоя не дает лишь одна деталь — круглый предмет, которым Грунскому был нанесен удар по затылку.
Когда мы обыскивали домик Цепса, обшарили все сверху донизу и еще вдоль и поперек, но предмета, которым могли убить Грунского, не нашли. Ничего похожего, чем можно было бы сделать такую рану. Затем мы так же старательно обыскали сарайчик и сад. Присматривались даже, нет ли следов свежевскопанной земли: предмет могли закопать. Мы поставили себя на место Цепса, и таким образом, среди прочих, у нас появилась версия, в связи с которой пришлось обыскивать даже ближайшие огороды. Мы предположили, что хлороформ Цепс подлил к водке или к вину заблаговременно. И вероятнее всего — в одну из тех бутылок, которые Грунский прятал за спинкой своей кровати. Деньги на покупку вина Цепсу, может, и удалось бы раздобыть, хотя он сам взялся вести хозяйство, и только он имел право делать покупки. Малейшее нарушение этого порядка влекло за собой суровую порку — Грунский бил Цепса плеткой, сплетенной из тонких тросиков с растрепанными концами, и от порки на теле оставались рваные раны, которые долго не заживали. Бил он, по-видимому, жестоко, с особым удовольствием. Значит, у Цепса не было никакой возможности использовать другие бутылки, кроме тех, которые стояли за кроватью в изголовье. Он мог осторожно отогнуть металлический колпачок бутылки, отлить часть содержимого и добавить хлороформа до нужного уровня.
— Расскажите, как вы тут вдвоем жили, — пытался я развязать Цепсу язык, когда осматривал дом.
Домик был не таким уж микроскопическим, каким выглядел снаружи. Между кухонькой и комнатой тонкая перегородка без двери. Раньше тут стояла плита. Ее разобрали, и Грунский смастерил для обогрева посередине комнаты странное сооружение — нечто похожее на низкую печку с поверхностью, как у плиты, — оно обогревает помещение, можно варить и жарить. У противоположной стены — деревянная кровать с украшением — точеные желуди в изголовье, старый коврик с намалеванными масляной краской грудастыми мамзелями и фазанами. Кроме того, в комнате стол и два стула.
— Кто спит на большой кровати? — под ней я увидел алюминиевые трубки раскладушки.
— Граф.
— Его титул мне неизвестен, а зовут его Алексис Грунский. Давайте пользоваться именем и фамилией.
— Он ведь из графов, сам мне рассказывал.