ненависть к Щучьей Морде, Сабуров орал благим матом, не боясь, что его примут за умалишенного, и Платон ему вторил иначе нельзя было, на их глазах живые души, хоть и сыскные, да православные, какие- никакие, а соотечественники мчались, не сворачивая, прямехонько к невиданной опасности. В их воплях уже не осталось ничего осмысленного — животные кричали нутром, остерегая соплеменников перед хищником.
Но — бесполезно. Три всадника скакали, не оборачиваясь, и вот уже исчезли за деревьями голубые мундиры, вот уже стук копыт стал глохнуть… и тут окрестности огласились пронзительным воплем, бахнул выстрел, страшно закричала лошадь, донесся крик, уже непонятно, кем исторгнутый, конем или человеком. И наступила тишина.
Они переглянулись и поняли друг друга — никакая сила не заставила бы их сейчас направить коней к тому месту. Платон шевельнул бледными губами:
— Упокой Господи…
Поручик развернул мятую двухверстку — неплохие карты имелись в отдельном корпусе, следовало признать. Даже ручей нанесен, что протекает неподалеку отсюда. Три деревни, проезжий тракт. И верстах в пяти от места их нынешнего нахождения обозначен отдельно стоящий дом, обведенный синим карандашом. Дом у самых болот.
— Вот туда мы и отправимся, — сказал Сабуров.
Платон спросил одними глазами: «Зачем?»
А поручик и сам не знал в точности. Нужно же что-то делать, а не торчать на месте, нужно выдумать что-то новое. Похоже, в том именно доме и живет барин, обозревающий небеса, — что предполагает наличие некоторого образования, известной учености. А разве помешает им, записным строевикам, исчерпавшим всю чисто военную смекалку, в их безнадежном положении образованный астроном? Вдруг и нет. К тому же была еще одна мыслишка, не до конца продуманная, но любопытная…
Дом был каменный, обветшавший изрядно, облупленный, весь какой-то пришибленный, как мелкий чиновник четырнадцатого класса, у которого в кармане ни копейки в момент гнетущего похмелья. Три хилых яблоньки — это, очевидно, остатки сада. Служб нет и в помине, только заросшие травой фундаменты, одна конюшня сохранилась — они пригляделись и сделали вывод, что конь тут есть.
Они шагом проехали к крыльцу, где бревно заменяло недостающую полуколонну, остановились. Прислушались. Дом казался пустехоньким, как заброшенная гусаром в угол пустая бутылка. Зеленели сочные лопухи, поблизости звенели осы.
— Тс! — урядник поднял ладонь.
Поручик и сам почувствовал — что-то изменилось. Тишина с лопухами, солнцем и осами стала напряженной, как перед атакой в конном строю. Кто-то наблюдал за ними из-за пыльных стекол, и отнюдь не с добрыми помыслами. Слишком часто на них смотрели поверх ствола, чтобы они сейчас ошиблись.
— Ну, пошли, что ли? — сказал поручик и мимоходом коснулся рукоятки револьвера за поясом.
Платон принялся спутывать лошадей, и тут зазвучали шаги. Молодой человек в сером сюртуке вышел на крыльцо, спустился на две ступеньки, так что от поручика его отделяли еще четыре, и спросил довольно сухо, будто они были его назойливыми кредиторами:
— Чему обязан, господа?
«Недружелюбен он, — подумал поручик, — а в захолустье всегда, наоборот, рады любому случайному гостю. Ну, мизантроп, быть может, дело хозяйское…»
Он поднял было руку к козырьку, но спохватился, что фуражки на нем нет, и жест получился неуклюжим:
— Белавинского гусарского полка поручик Сабуров. Старший урядник Нежданов сопутствует. С кем имею честь, с хозяином сего имения?
— Господи, какое там имение… — одними уголками рта усмехнулся молодой человек. — Вынужден вас разочаровать, если вам необходим хозяин — он в отъезде, вы имеете дело с его гостем.
А ведь он не назвался, подумал поручик. Неужели только потому, что невежлив?
Они стояли, как истуканы, откровенно разглядывая друг друга, и наконец неприветливый гость, обладавший тем не менее манерами хозяина, нарушил неловкое и напряженное молчание:
— Господа, вам не кажется, что вы выглядите несколько странно? Простите великодушно, если…
— Ну, что вы, — сказал поручик Сабуров. — Под стать событиям и вид…
Словно турецкая граната ослепительно лопнула перед его глазами, и он заговорил громко, не в силах остановиться:
— Роста высокого, сухощав, бледен, глаза голубые, белокур, бороду бреет, в движениях быстр, может носить усы на военный манер…
Полностью отвечавший этому описанию молодой человек в сером оказался в самом деле куда как проворен — в его руке тускло блеснул металл, но еще быстрее мелькнул сверху вниз приклад винтовки «Бердана N_2», и револьвер покатился по ступенькам вниз, где поручик придавил его ногой. Платон насел на белокурого, сшиб его с ног и с большой сноровкой стал вязать поясом, приговаривая:
— Не вертись, ирод, янычар обратывали…
Поручик не встревал, видя, что подмоги не требуется. Он поднял револьвер — паршивенький «веблей-патент», — оглядел и спрятал в карман брюк. Декорации обозначились: палило солнце, звенели осы, на верхней ступеньке помещался связанный молодой человек, охраняемый урядником, а шестью ступеньками ниже — поручик Сабуров. Картина была самая дурацкая. Поручик вдруг подумал, что большую часть своей двадцатитрехлетней жизни он провел среди военных, а людей всех прочих сословий и состояний, вроде вот этого бешено зыркающего глазищами, просто-напросто не знает, представления не имеет, чем они живут, чего хотят, что любят и что ненавидят. Он представился себе собакой, не умеющей говорить ни по-кошачьи, ни по-лошадиному, — а пора-то вдруг настала такая, что все, живущие в доме, должны меж собой договориться…
— Нехорошо на гостей-то с револьвером. Гость, он от Бога, — сказал Платон связанному. — Нешто мы в Турции? Ваше благородие, ей-богу, о нем голубые речь и вели. За него вас тогда и приняли, царство ему небесное, ротмистру, умный был, а дурак…
— Да я уж сам вижу, — сказал поручик. — А вот что нам с ним делать, скажи на милость?
— А вы еще раздумываете, господа жандармы? — рассмеялся им в лицо пленник.
— Что-о? — навис над ним поручик Сабуров. — Военных балканской кампании принимаете за голубых крыс?
— Кончайте спектакль, поручик.
И хоть кол ему на голове теши — ничего не добились. Пленный упрямо считал их переодетыми тружениками третьего отделения. Потерявши всякое терпение, матерились и трясли у него перед носом своими бумагами — он ухмылялся и дразнился, попрекая бездарной игрой. Рассказывали все, как есть, про разгромленный постоялый двор, жуткий блин со щупальцами, нелепую и страшную кончину ротмистра Крестовского с нижними чинами отдельного корпуса — как об стенку горох, разве вот в глазах что-то зажигалось. Тупик. Как в горах — шагали-шагали и уперлись рылом в отвесные скалы, и вправо не повернуть, и слева не обойти, нужно возвращаться назад, а время идет, солнышко к закату клонится…
— Да в тую самую богородицу! — взревел Платон. — Будь это басурманский «язык», он бы у меня давно запел, как кот на крыше, а так — что с ним делать? Хоть ремни ему со спины режь — в нас не поверит!
Ясно было, что так оно и есть, — не поверит. Нету пополнения, выходит, и не будет, игра идет при прежнем раскладе с теми же ставками, где у них двойки против козырей… Помирать придется, вот что.
— Ладно, — сказал поручик, чуя страшную опустошенность. — Развязывай его, и тронемся. Время уходит. А еще образованный. Что стал? Выполняй приказ!
Развязали пленника и в молчании взгромоздились на коней. Поручик, отъехав, зашвырнул в лопухи «веблей» и не выдержал, крикнул с мальчишеской обидой:
— Подберешь потом, вояка! А еще нигилист, жандармов он гробит! Тут такая беда…
В горле у него булькнуло, он безнадежно махнул рукой и подхлестнул коня. Темно все было впереди, и умирать не хочется, и отступать нельзя никак, совесть заест; и он не сразу понял, что это ему кричат:
— Господа! Ну, будет! Вернитесь!
Быстрый в движениях нигилист поспешал за ними, смущенно жестикулируя обеими руками. Они враз