необратимое. Он исполнил свое обещание, больше не прикасался к больным. Но что означало его ночное вторжение в хирургическое отделение этой ночью и просьбы к больным добровольно испытать на себе чудодейственное лекарство, дарующее жизнь? И почему он решился на такой шаг? Сам ввел себе ребионит... Живой, чувствующий, отчетливо понимающий, чем это грозит... Убежденность в победе, граничащая с фанатизмом? Последний аргумент в наручном споре, уже переходящий рамки чистой науки?
Да, вот, кажется, то, что надо.
«Ребионит, введенный в здоровый, неистощенный организм, вводит его в состояние летаргии, полужизни-полусмерти. Это и есть тот самый анабиоз, о котором пишут фантасты, отправляя своих героев к далеким звездам. У меня нет другого выхода, я должен, испытать его на себе. Не вините Веселова, я ему сказал, что у меня болит сердце, и подсунул заранее наполненный шприц. Самому ввести в вену не хватило духа. Доза рассчитана, я должен проснуться сам через три дня. Если не хотите моей смерти, не применяйте обычных методов реанимации. Никакой искусственной вентиляции легких! Никакого массажа сердца! Никаких лекарств! Расчеты и доказательства ниже. В случае неудачи письмо, адресованное жене, в нижнем ящике стола...»
Далее шли длинные формулы и пояснения к ним.
«Он прав, — подумал Оленев, прочитав и, по обыкновению своему, быстро уяснив суть решения Грачева. — А ведь сейчас там завертелась кутерьма!.. И я первый начал».
Оленев схватил тетрадку и побежал по гулким подземным переходам, не стесняясь удивленных взглядов.
В реанимации царила неразбериха. Для Грачева срочно освободили палату. Для этого пришлось перевести в хирургические отделения далеко не выздоравливающих больных. Только женщину, привезенную накануне, оставили в соседней палате, и респиратор по прежнему вбивал свои невидимые гвозди.
«Как там она?» — спросил он взглядом на бегу у медсестры, стоящей у входа в палату, и, уловив успокаивающий кивок, вбежал в соседнюю. Вокруг койки, как ночные бабочки вкруг свечи, теснились и кружились врачи и сестры. Сухой отчетливый голос Марии Николаевны давал распоряжения, профессора были прижаты к окну и, хоть молчали, но не уходили. Оживление умирающих — прерогатива реаниматологов, хирургам здесь делать нечего.
— Лишних попрошу выйти! — громко и спокойно сказала Мария Николаевна. Тесно у нас. Сами знаете... Готовьте внутрисердечно.
Оленев не считал себя лишним, он сразу же протиснулся к койке, увидел Грачева, недвижно распятого на матрасе, размеренную суетню у его изголовья, Марию Николаевну, готовую недрогнувшей рукой вонзить длинную стальную иглу в грудь человека, и, не раздумывая, выбил шприц точным броском ладони. Звон разбитого стекла был почти не слышен.
— Что с вами, Юрий Петрович? — холодно спросила Мария Николаевна. — Вам нездоровится? Лучше уйдите. Мы без вас справимся.
— Не надо, — волнуясь, сказал Оленев, — не надо ничего делать. Он не умер. Он спит. Летаргия. Вы погубите его. Выключите респиратор.
Он сам не смог дотянуться до выключателя, поэтому рывком выдернул интубационную трубку из гортани Грачева и чуть ли не лег на него, защищая.
— Вы сошли с ума, Юрий Петрович, — сказала Мария Николаевна, — я прошу вас, выйдите. У нас каждая секунда на счету.
— Он жив! — прокричал Оленев. — Вы понимаете, он жив! К чему оживлять живого! Это же дикость!
Вечно сонный и уравновешенный Оленев и в самом деле производил впечатление свихнувшегося человека. По молчаливому знаку Марии Николаевны два крепких санитара бережно взяли его под локти и попытались оторвать от койки.
— Почитайте его записи, — частил Оленев, больше всего боясь, что его не успеют выслушать. — Там ясно написано, что он ввел ребионит. Это не смерть! Это запредельная искусственная кома, летаргия, анабиоз! Он же вам, болванам, сколько доказывал! Дождались, да? — Что еще ему оставалось делать?
— Сердце не прослушивается, — сухо сказала Мария Николаевна, протягивая руку за другим шприцом. — Дыхания нет. Зрачки расширены, арефлексия. Что еще вам надо? Убирайтесь отсюда, психопат! Потом поговорим о вашей пригодности к профессии...
Окрик Марии Николаевны, невозможный в любое другое время, подействовал на Оленева отрезвляюще. Он ослабил руки, но тут же вывернулся и забежал за изголовье койки, откуда достать его было не так то просто, рискуя разбить вдребезги сложную электронную аппаратуру. В то же время именно отсюда Оленев мог помешать любым действиям врачей.
— Не пущу! — твердо сказал он и бросил в лицо Марии Николаевне листок с последней запиской Грачева. — Это его воля. Его право! Он лучше всех знал, на что шел.
— Да, это его почерк, — спокойно сказала Мария Николаевна и передала листок по рукам, — но мы не можем взять на себя такую ответственность не делать ничего. Может, он был невменяем, как вы сейчас. И какое вы имеете отношение к этой истории? Не сам же он ввел себе этот яд? Где вы были вчера вечером?
— По-моему, не время допрашивать, — робко вмешался профессор. — Вы скажите прямо, есть шансы на спасение или это... конец?
— Если и конец, то не по моей вине, — бросила Мария Николаевна и демонстративно отряхнула ладони от несуществующих пылинок.
И тут Оленев ощутил прикосновение плеча к своему плечу. Это неизвестно откуда взявшийся Веселов встал рядом с ним и, нарочито беспечно почесывая щетину на подбородке, сказал:
— Да ладно вам митинговать. Оставьте шефа в покое. В кои-то веки не дадут человеку выспаться.
— О вашем ерничестве тоже поговорим позднее, — вскинулась Мария Николаевна и пошла из палаты.
Замерли сестры с наполненными шприцами в руках, продолжал гудеть респиратор, санитары отступили в глубь палаты, кто-то выходил, кто-то заглядывал испуганно и исчезал. Юра не смотрел ни на кого и, постепенно расслабляясь, все еще был полон решимости не допустить кого бы то ни было к Грачеву.
— Я и влупил шефу двадцать кубиков, — сказал Веселов, обращаясь неизвестно к кому. — Он говорит, сердце у него, мол, барахлит, кофия перепил, на-ка, дружок, шурани мне в вену. Я думал, так, обычный коктейль, то да се, как водится... То-то он сразу же глаза закрыл, ну и заснул, значит...
Профессор снял накрахмаленный колпачок, смял его в руках и, постояв у изножья, вышел из палаты. На лице его были запечатлены все грядущие кары господни.
Растолкав сестер, к Оленеву подошел Чумаков. Он, наоборот, поглубже нахлобучил шапочку, хмуро шмыгнул носом и спросил:
— Вы что, мужики? Тут его жена пришла. Боится заходить. Это правда?
Оленев ничего не ответил, а Веселов сказал:
— Сам не видишь, Никитич? Жив и почти здоров наш чудик. Ты что, мертвецов ни разу не видел?
— Действительно, — согласился Чумаков, — не похоже. Потому и шапки не снимаю. Черт знает, что творится в этой клинике! Час от часу не легче. Так что, звать жену?
— Зови, — тихо сказал Оленев. — Скажи, что Матвей Степанович жив и скоро проснется. Через три дня. Главное — не лезть к нему с нашими методами.
— Это он так решил или ты? — посомневался Чумаков.
— Он, — ответил Оленев и добавил через паузу: — И я тоже.
— Ага, — присоединился Веселов. — Я-то первый.
— Кто был первым, будет последним, — мрачно изрек Чумаков. — Пиши заявление, парень. По