Изобразив благородное негодование, Бонфанти поспешил поддержать Командора:
– Браво, браво! Нерешительность – чисто гамлетовская позиция, свойство северян. Римляне понимали искусство совсем иначе. Для них писать – абсолютно гармоничное и естественное занятие, танец, а не унылая обязанность, как для варваров; ведь эти последние монашеским умерщвлением плоти пытаются заменить искру вдохновения, в которой им отказывает Минерва.
Командор подхватил:
– Тот, кто не спешит тотчас записать все, что накручивается в его башке, – просто евнух из Сикстинской капеллы. Это не мужчина.
– Я тоже считаю, что писатель должен отдавать всего себя творчеству, – заявил Рекена. – Только не надо бояться всяких там противоречий, главное – выплеснуть на бумагу ту путаницу, что делает человека человеком.
Вмешалась Мариана:
– Вот, скажем, я, если пишу письмо маме и начинаю раздумывать, мне ничего не приходит в голову, а когда меня несет, то получается просто расчудесно – как-то сами собой незаметно заполняются многие страницы. Ты ведь, Карлос, даже как-то сказал, что я прирожденная писательница.
– Послушай, Рикардо, – опять подала голос Пумита, – не пренебрегай все-таки моим советом. Я считаю, тебе надо сто раз подумать, прежде чем публиковать свои сочинения. Вспомни-ка Бустоса Домека из Санта-Фе: напечатали однажды его рассказ, а потом выяснилось, что написал его вовсе не он, а Вилье де Лиль-Адан.[63]
Рикардо ответил ей очень резко:
– Не прошло и двух часов, как мы помирились… А ты снова за свое…
– Успокойтесь, Пумита, – вступился за него Рекена. – В романе Рикардито нет ничего от Вилье де Лиль- Адана.
– Ты просто не желаешь меня понять, Рикардо. Я ведь ради твоего же блага все это говорю. Сегодня я очень взвинчена, а вот завтра мы должны непременно потолковать начистоту.
Бонфанти, желая укрепить свою победу, изрек безапелляционным тоном:
– Рикардо слишком благоразумен, чтобы клюнуть на фальшивые приманки новомодного искусства, оторвавшегося от нашей американской – и испанской – корневой системы. Если писатель не чувствует, как по его жилам разливаются жизненные соки родной земли, – это deracine, безродный чужак.
– Я вас просто узнать не могу, Марио, – откликнулся Командор. – Наконец-то вы оставили свое паясничанье. Настоящее искусство идет от земли. Этот закон всегда работает: самого благородного своего Маддалони я храню на дне винного погреба; во всей Европе, да и в Америке, произведения великих мастеров хранят в надежных подвалах, чтобы их не погубили, скажем, бомбы; на прошлой неделе один известный археолог принес мне маленькую терракотовую пуму, которую он откопал в Перу. Я заплатил за нее ровно столько, сколько она стоила, и теперь она хранится у меня в третьем ящике письменного стола.
– Как, разве это маленькая пума? – удивленно вскинула брови Пумита.
– Вот именно, – ответил Англада. – Ацтеки сумели кое-что предугадать. Но нельзя требовать от них слишком многого. Какими бы футуристами-расфутуристами они там ни были, скажем, оценить функциональную красоту Марианы все равно бы не сумели.
(Карлос Англада довольно точно передал этот разговор.)
III
В пятницу утром Рикардо Санджакомо беседовал с доном Исидро. Искренность его горя не вызывала никаких сомнений. Он был бледен, мрачен, небрит. По его признанию, минувшую ночь он не спал, вернее, не спал уже несколько ночей.
– Это дикость – то, что со мной происходит, – сказал он глухо. – Просто дикость. Вы, сеньор, смею предположить, прожили спокойную жизнь, будучи, как говорится, обитателем узилища, и вам трудно даже представить себе, что все это для меня значит. Я много чего пережил, но никогда не сталкивался с проблемами, которые нельзя было бы решить в мгновение ока. Скажем, когда Долли Систер явилась и сообщила, что у нее якобы будет от меня ребенок, старик, от которого трудно было ожидать понимания в таких делах, напротив, тотчас все уладил, выложив шесть тысяч песо. К тому же, признаюсь, меня порой чертовски заносит. В прошлый раз в Карраско я спустил в рулетку все до последнего сентесимо. Зрелище было знатное: тамошние типы, правда, попотели, чтобы втянуть меня в игру, зато потом за двадцать минут я продул двадцать тысяч песо. Представьте: мне даже не на что было позвонить в Буэнос-Айрес. И что вы думаете? Опять как с гуся вода. Я вывернулся из передряги ipso facto. Ko мне подскочил какой-то гнусавый коротышка – он очень внимательно следил за игрой – и дал в долг пять тысяч песо. На другой день я вернулся на виллу «Кастелламаре», все-таки имея в кармане какие-то деньги – хоть пять тысяч вместо тех двадцати, что вытянули у меня уругвайцы. А гнусавому я сделал ручкой.
Об историях с женщинами и говорить нечего. Хотите поразвлечься, спросите у Микки Монтенегро, что я за зверь. И так во всем: знали бы вы, как я учусь! Книг даже не открываю, а когда приходит день экзамена, все как-то само собой улаживается! Теперь мой старик, чтобы я поскорей выбросил из головы историю с Пумитой, решил сунуть меня в политику. Доктор Сапонаро, этот хитрый лис, говорит, что еще не знает, какая партия мне больше подходит; но готов побиться об заклад, в следующем тайме я окажусь в конгрессе. То же самое в поло. У кого лучшие лошадки? Кто был сильней всех в Тортутасе? Думаю, можно не продолжать, боюсь вас утомить.
Только, поверьте, это не пустое бахвальство, я говорю не ради удовольствия поговорить, как Барсина, которая чуть не стала моей золовкой, или как ее муженек – он принимается судить да рядить, например, о футболе, хотя ни черта в нем не смыслит. Нет, я хочу, чтобы вы представили себе всю картину. Итак, я собирался жениться на Пумите, у которой, конечно, имелись свои причуды, но вообще она была изумительной девушкой. И вот ночью ее кто-то отравил цианистым калием, и мы нашли ее мертвой. Сначала говорят, будто она покончила с собой. Полный бред – ведь мы собирались пожениться. Кто поверит, что я решил дать свое имя сумасшедшей, способной на самоубийство? Потом решили, что она приняла яд по рассеянности, – но для этого надо быть полной идиоткой! Теперь нам подкинули новую версию – убийство. А значит, все мы попадаем под подозрение. Что я могу на это сказать? Если выбирать между убийством и самоубийством, то меня больше устраивает последнее, хоть это и абсолютная чушь.