испытывал, ничего общего не имело с обидой слабого ребенка на сильного взрослого, которому лучше не перечить, а то и по урыльнику схлопотать недолго. Хаджанов совершил нечто иное. Мизинцем к Глебке не прикоснувшись, попробовал согнуть, сломать — нет, подчинить, обратить в рабство. Унизить. Не знал ведь он ничего про Марину, не мог знать, если, конечно, сама она каким-нибудь образом не брякнула, не призналась. Однако сделать такое возможно, лишь себя не помня, вдребезги пьяной. А Марина не пила. Больше того, ее назад в библиотеку приняли. Пусть временно, со всякими оговорками, но она аж светилась вся! Выходит, Хаджанов Глебку подначил, взял на понт. Так это ж подлянка высшей пробы. Хуже не придумать! Значит, что-то все-таки знает? А если не знает, так конченный подлец, которому не то что руку подать — говорить с ним не надо. Увидев на улице, разворачиваться от такого и бежать. И потом все эти

предложения! Эльзу предлагал, она что, товар у него? Или в стрелковую команду вступить? И что значат эти гарантии: 'Мы тебя в обиду не дадим! Будешь наш во всем!' Выходит, я тоже товар для него. Доносчик, ухажер 'южачки', стрелок восточной команды! Еще кто? А кто ты, майор Хаджанов?

Глебка мучил себя вопросами, которые были остры, как наточенные ножи циркового фокусника, мечущего их в малую цель.

Но ведь когда случилась с Борей беда, о ком ты подумал раньше всего? О Хаджанове. Куда побежал? К Хаджанову. И мама — не то чтобы шла на поклон, но когда что-нибудь творилось неладное — тоже помнила об этом, с вечной улыбкой, человеке. Почему так? Чем он отличался от других?

Когда просили взаймы, сразу из кармана деньги доставал, не увиливал. Конечно, ни Глебка, ни Боря, ни мама никогда не просили. Но не отказывались, когда что-то такое привозил, давал, дарил. Бабушка по- смешному, правда, старалась отдариться — то сметаны банку с мамой отправит, то молока. Вот она, похоже, что-то чувствовала, хотя никогда не говорила. И Глебка ведь чувствовал, но не мог понять. Рылся в себе, да себе же и не верил до конца — вот так мы часто подавляем в себе справедливые предвестия. А зря.

Глебка барахтался в себе, бултыхался весь остаток дня, и хотя, вернувшись, засел за уроки, ничего ему в ум не шло. Включил компьютер, вошел в интернет — чтобы старших не привлекать бездельем явно выраженным, ушел в безделье же, только скрытое видимым занятием.

Глядел в экран, щелкал 'мышкой', гонял неведомые программы, читал блоговские записи — жил чужой жизнью, и все без признаков смысла, погруженный в сточную яму своих горестных размышлений.

Сначала он подумал, что хорошо бы пойти к Марине, но память о дневном укоре остановила его. Нехотя он глянул на открытку, прикрепленную к стене, — Боря с лейтенантскими погонами, праздничный послевыпускной приезд. Глебка давно не смотрел на портретик этот, его присутствие вообще мешало с тех пор, как к нему прилипла Марина. Но теперь он посмотрел на фотографию открыто, страдая, со слезами в глазах, раскаиваясь и вновь отлетая в тот день, когда явились люди из военкомата. Лег рано, не просто усталый, а вымотанный, иссушенный до дна.

Глебка сорвался в сон, как в новую бездну. С ним и раньше такое случалось — совсем недетские видения во сне, взрослые чьи-то слова, от чего-то предупреждавшие, что-то поясняющие, смутные знаки и намеки.

Странно, но в этот раз он видел нарядный летний холм, усеянный разноцветными коврами одного и того же нечастого у них цветка — шафрана. Фиолетовый и темно-синий на соседних луговинах, во сне он был еще и темно-малиновым, палевым, ярко-желтым, а то и совершенно алым. Глебка поднимался по пологому склону холма, и ему было хорошо, счастливо — рядом кружились необыкновенно красивые бабочки, по виду как будто совсем обычные, местные, капустницы и шоколадницы с оранжевыми и белыми пятнышками, только очень крупные, раза в два, а то и в три больше, чем взаправду.

Глебка шел по цветам, они раздвигались под его ботинками, не ломаясь, а сзади смыкались вновь — так что он ни одного стебелечка не сломал.

Он поднялся на вершину. Теплый ветер ровно поддувал со всех сторон. Со своей противоположной стороны холм был таким же пологим, но там, где эта пологость завершалась, был глубоченный обрыв, внизу блестела стеклянная речка и стоял лес — но не летний и теплый, как этот цветастый и праздничный холм, а осенний, ярко-рыжий, с красным кое-где отливом, и этот лес упирался в дальние черные горы, похожие на как бы вырезанный из бумаги далекий фон.

Глебка почему-то знал, что путь его лежит к этим дальним горам, но ума приложить не мог — как спуститься к речке по отвесному обрыву. Надо было двигаться вперед, это ясно. Но как двигаться — подсказка отсутствовала. Намека даже не существовало, как соединить эти пространства.

Поэтому Глебка просто стоял наверху, оглядываясь вокруг, любуясь праздничным полем многоцветного шафрана и не зная, как быть.

Проснулся со странным, каким-то цветным предчувствием. Вчерашнее не забылось, нет. Оно просто отодвинулось, отошло, утонуло в нарядном сне.

Зная, что не готов к ответам в классе, Глебка тем не менее шел бодрым, даже радостным, спорым шагом. Чего-то нашептывал под нос. Даже подсвистывал.

Кругом не озирался, не глядел — все было старым, привычным. Мельком вздернул голову, и все в нем рухнуло. Навстречу торопливо шагал Борик. А рядом с ним — Марина. Глебка глядел, забыв обо всем и ничего не ощущая. Этого не могло быть! Никак! Борис похоронен на городском кладбище, он погиб смертью храбрых. Но вот он идет навстречу. И смотрит на Глебку.

И вовсе не улыбается, как положено, а плачет.

Ни один мускул не дрогнет на его ровном, гладком, хотя и посеревшем лице — просто катятся слезы из глаз.

Он не подбегает. Он подходит тем же ровным, хотя и быстрым шагом, которым шел, и молча, крепко прижимает Глебку к себе.

Глебка тыкается носом в жесткую офицерскую пуговицу, царапается о нее, но ничего не замечает, и тоже плачет, хотя ему хочется кричать. Но вместо этого из него вырывается какой-то сдавленный хрип.

Так они стоят посреди утренней, смурной улицы, крепко обнявшись, два брата, уже не так сильно отличимые по росту, очень разные по своей одежде — один в новенькой ушанке с кокардой, в куртке, в щегольских, особенных каких-то ботинках, другой же в своем школьном бедном пальтеце с цигейковым воротником, в шапчонке, между прочим, с Борискиной головушки — да и пальтецо-то его, братово когда-то, и они молчат, трясутся только оба от неслышимого — но радостного ли? — плача.

А рядом то ли приплясывает, то ли притопывает, то ли просто мается молодая женщина, Марина, а глаза у нее совсем окатые, растопыренные, но и радостные же, восхищенные, ополоумевшие.

Она держит в руке спортивную сумку, поглядывает на народишко, чутко сбежавшийся вдруг откуда ни возьмись — из магазинчиков, подъездов, каких-то уличных щелей на чудо чудное потаращиться, подивиться, поспрошать друг дружку, да негромко, чтоб не слышал тот, кого похоронили, — что ж это за такое, как ж это так?

Бориска отпустил Глебку, чуточку отодвинул и, разглядывая его, изучая перемены в резко подросшем брате, не ему сказал, а народу, сбежавшемуся на чудо.

— Да жив я, жив!

И засмеялся. Но совсем не радостно засмеялся…

5

Из суматохи первых суток запомнились две составные: чудесность и растерянность.

Откуда растерянность, объяснять не следовало — несколько раз Глебка встречался глазами с Мариной, но она взгляда не отводила — улыбалась ему ясно, без всякого намека, и Глебка понимал, что она-то промолчит. А он? Сам-то он как себя должен вести, и может ли между братьями быть такого свойства ложь? И что же делать? Сказать? Признаться? Но как это сделать?

Так что, как бы ни твердо вела себя эта взрослая женщина, он, напротив, никакой уверенности в себе не чувствовал и как вести себя, не знал.

Чудесность Бориного возвращения тоже странной была. То есть — нет, конечно, чуду нельзя не

Вы читаете СЛЁТКИ
Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату