угрюмого трояка. Кураж тут и скорословие все же имеют свою власть, а может, усталая учительница заслушается этим торопливым словоблудством, задумается о чем-нибудь своем, упустив нить ученического повествования, потом опомянется, встряхнется — о чем это он? — да махнет рукой, э, живи, малый, мели, Емеля — твоя неделя. И правда, не раз вывозило Глебку это его если и не умение, то вроде как нахальство: главное — громко, уверенно, вперед!
И все же, думая о себе откровенно, знал Глебка, что нет у него, как и у многих других соседей по классу, ни к каким ученьям особого интереса — спасибо, родная школа…
Правда, интересы все же были. Первый — это, конечно, компьютер, интернет, вездесущая 'мышь'. Второй интерес — книжки. И это было благом для подросшего Глебки, потому что остальные-то миллионы, на диванах домашних, на стульях и прочих присестах беспривязно воспитывались однооким чудищем, которое глазом своим квадратным не только вглядывалось, сколько само себя разглядывать принуждало, предъявляя всякую чушь. И хоть цвет глаза этого считается голубым, на самом-то деле он мрачный, и хоть слово это вовсе не цвет обозначает, а состояние души, — именно этим состоянием и обесцвечивало чудище всех, кто в него вглядывался, уравнивая при этом между собой подряд тех, кто не имеет иммунной прививки — и способных, и умственно больных, и удаленьких, и неподвижных душою — всяких-всяких, почти всех.
Мрачный цвет смысла выравнивает молодняк, научая одинаково глядящих одинаково же понимать и думать, одинаково выражаться, одинаково смеяться и даже похоже плакать.
Глебка нередко разные фантасмагории выдумывал, и была среди них такая. Вот бы взять, да хоть на пять минут, мысленно, разумеется, снять крыши со всех домов и убрать стены, оставив одни опоры — в один и тот же час, когда, допустим, те же смехачи-юмористы забавляют нацию.
Представить только — сверху, сквозь крыши, с боков, сквозь стены, ставшие прозрачными, видно, как хохочут сразу миллионы людей. Помирают от смеха! Ржут! Этакими гигантскими, миллионнолюдными приступами регочет целая держава! И гляди — к молодым, бездумным, глупым, наивным присоединяются пожилые, старые, опытные, кажись, наученные коллективным радостям в иные времена — вон и эти, будто щекочет их счастливая действительность, тупо хохочут, как и сопляки.
Вся страна хохочет. Ржет. Валится друг на друга. Во зрелище!
Глебка этот всенародный хохот считал наркотиком, не иначе. Или гипнозом.
Он пытался представить себе всемогущего гипнотизера, управляющего этими приступами, но никак не получалось. Сидит на троне где-то в небе с длинной бородой, как у Хоттабыча? Ерунда. Вроде киношного злодея ходит перед пультом с цветными кнопочками? Тоже чушь. Но где-то он все-таки таится, этот гипнотизер, если сразу миллионы хохочут, будто ополоумели.
И страшно вдруг делается: а если все враз заплачут? Что будет?
Глебка, конечно, телик глядел, как и мама с бабушкой, как и все. Но иногда отключался, думал, что от усталости, на самом деле — спасаясь. Уходил на улицу, если тепло, листал книги, а потом и газеты, не брезгуя старыми, и, точно петух, искал в навозной куче жемчужное зерно. И находил.
Чтение лучше всего выводило из организма отраву беспрерывного зрелища, оставляло один на один с собой и с тем, что читаешь, вопросы придумывало — ищи, мол, ответы. И как-то незаметно выходило, что Глебка от других чем-то отличался. Не сгорел, может быть, до конца под телевизионными лучами, не обкатывался, как все, в похожий на других пустоголовый голыш, а малость, пусть на самую чуточку, себя сохранял.
7
Между тем Глебка разделил Борины деньги на пять частей — в каждой пачке по десять тысяч баксов — и в сумерки закопал четыре из них в четырех же углах огорода, для чего заранее покупал своим женщинам конфеты в жестяных красивых коробках. Они коробками восхищались, конфеты экономили и жалели, и Глебу приходилось пускаться на всякие хитрости, например, высыпать содержимое в вазочку, а коробку прибирать под якобы нужные ему мелочи — карандаши, резинки, прочую ерунду, ссылаясь при этом на щедрость старшего брата.
Сошло, хотя и мама, и особенно настойчиво бабушка не раз спрашивали Глебку, куда это подевались те замечательные коробочки и какая это непоправимая жалость, что у него, у мальчишки, все не в цене, куда-то он их подевал, выменял, выбросил. Бабушка при этом приводила выдающийся исторический пример: еще отец ее мужа Матвея Макарыча, значит, Глебкин прадед Макар Степанович, в самый разгар революции оказавшись в Петрограде, купил детям жестяную коробку с ландрином, так она — вон, до сих пор жива и ничего ей не делается, потому что когда люди бережливы, то вещи их переживают, а так оно и должно быть в силу истины и справедливости.
Коробка из-под ландрина — а что такое ландрин, Глебка не знал — действительно стояла на верхней полке буфета, издалека радуя глаз. На ней была изображена деревенская улица, по которой идет, в окружении красивых крестьянок, чубастый, улыбчивый гармонист. Таким и представлял Глебка своего прадеда. А заодно и деда.
Пятую пачку он обернул непромокаемым пластиком, перетянул резинкой и засунул под оконный навес, обращенный в тот же огород. Это предназначалось на расходы по усмотрению, как приказал Борик, всей семьи и самого Глебки. Он вообще разрешил распоряжаться капиталом свободно, но при условии, во- первых, крайней необходимости и, во-вторых, незаметности.
Вот это, второе, требование скоро исполнить понадобилось. Поменяв деньги в обменниках раз пять, да и всего-то по сотне, Глебка понял, что девицы, там сидящие, уже его запомнили, потому что улыбаются. Может, они вообще всем улыбались, работа такая, но, глянув на ситуацию со стороны, он напрягся, ведь в городке немного, пожалуй, школьников, регулярно меняющих доллары на рубли. Вот и все. Требовалось придумать что-нибудь
другое.
И он придумал. Тем более, это вполне даже совпадало с потайным его интересом: ему хотелось снова увидеть ту мотоциклистку, лучше без мотоцикла, посмотреть, как она выглядит и чем занимается… Ну, хотя бы опять поговорить. И он стал ездить в большой город. Минут сорок туда, столько же обратно. И уж там этих обменников — на каждом шагу.
Он брал бумажки три-четыре и менял их в разных местах. Придумывал разные маршруты, заодно получше узнавал город. Даже разок спросил у парнишки, похожего на себя, по крайней мере, одного возраста, тоже, наверное, школяра: не слыхал ли он что про тутошних байкеров.
Тот ответил, что пролетят иногда, напортят воздуху и тут же исчезнут, потому что у них были осложнения с властью — то ли они кого-то сбили однажды, то ли, наоборот, грузовик сбил мотоциклиста. В общем, Глебке не везло, но он не очень и горевал, потому что с трудом мог вообразить эту встречу. И что за разговор у них мог произойти? О чем?
Прогулки с Бориком, коктейль из книг, интернета и телевизионного шума, детские наивные мнения и фразы взрослых — все, что, в общем соединяясь, и представляло собой его наивный жизненный опыт, лишало Глебку иллюзий и надежд, по которым раньше считалось, что все люди равны. А если и не равны, то только лишь своими дарованиями — голосом, музыкальным слухом, умением и любовью запросто, будто орешки, щелкать задачки, недоступные другим, конструировать какие-нибудь приспособления, слагать стихи или просто хотя бы уметь держать рубанок, отвертку, молоток, отличаясь от других вроде как второстепенной, но ох как ценной мастеровитос-тью. Сейчас людей разводила какая-то иная, новая сила, где ни ты, ни твои таланты ни при чем, а все решают связи, умение оказаться в избранном кругу, даже особенная, от других отличающаяся речь.
Но какую бы речь повел он с девицей, летающей на дорогом, обалденном мотоцикле?
8