– Вы о чем?
– Сутки назад я был в подвале. А теперь штурмбаннфюрер Эрлих сидит здесь и сам ждет, не спровадят ли его в помещение с крюками под потолком. Там превосходные крюки, выдержат и быка.
Этой издевкой я прикрываю разочарование, охватившее меня при мысли, что некая идея – чертовски скользкая! – о которой я думал вчера и позавчера и трое суток назад и в которой заметное место отводилось Эрлиху, вдруг разом обесценилась. От того, что военные дорвались до власти, Огюсту Птижану не станет легче. СД, абвер ли – какая разница? Вся штука в том, что у меня нет сил начать с новым следователем долгий путь, пройденный с Эрлихом…
Эрлих снимает с руки часы и трясет их над ухом.
– Стоят, – говорит он с оттенком изумления. – Черт, побери, до чего я распустился: забыл завести! Сейчас не двадцать три, Птижан, а больше. Может быть, глубокая ночь. Вы любите ночи, Огюст?
– Утро мне милее.
– Не скажите, ночью тоже хорошо. Темно. Часы привидений и самых смелых фантазий. Мрак помогает вообразить себя всесильным и бессмертным. Недаром все великое и тайное рождается под покровом темноты.
– Прошлой ночью в подвале я этого не заметил.
– Пеняйте на себя, Одиссей! Кто заставляет вас молчать?… Мой бог! А знаете, Огюст, ваше упорство действительно импонирует мне. Если все станет на места, у нас найдется случай вернуться к этой теме и к притче. Идет?
– Поживем – увидим, – говорю я, прислушиваясь к вибрирующей струне. Она натягивается и натягивается, и физиономия Эрлиха качается, увеличивается в размерах.
«Не смей, Огюст!» – приказываю я себе и прикусываю губу. Сильнее. Еще сильнее. Только бы не обморок! Только не забытье, в бреду которого Огюст Птижан способен сказать много лишнего. Один к тысяче или один к миллиону, что солдат и бумажка с фиолетовыми буквами – фальшивка, атрибуты фарса, изобретенного Эрлихом, чтобы добиться контакта со мной. Но даже если один на миллиард, Огюст Птижан обязан вычислить величину этого шанса и принять его в расчет.
– Не молчите, Эрлих! – прошу я и подтягиваюсь повыше. – Поправьте, пожалуйста, подушку. Вот так… Нет ли у вас в запасе новых, историй? Расскажите мне о Микки; кто она такая, эта шарфюрер Больц?
Шум, невнятный, нарастающий, с вкрапленными в него голосами и клацаньем металла, возникает за дверью, что-то глухо валится; оханье, возня; железный хруст замка и Фогель на пороге.
– Штурмбаннфюрер!
Эрлих разгибается и роняет сигарету.
В полуотворенную дверь мне видно, как трое в черном волокут упирающегося солдата. Огромные сапоги, посверкивая сбитыми подковками, цепляются носами за выбоины в полу, скребут его; солдат глухо мычит и однообразно охает под ударами.
– Фогель!
Звучный стук сомкнувшихся каблуков. Пронзительное:
– Нашему фюреру… Адольфу Гитлеру – зиг хайль!
– Зиг хайль! – слабым эхом откликается Эрлих и вскидывает руку к плечу. – Зиг хайль! Зиг хайль!
Рот Фогеля перекошен. Штурмфюрер на грани прострации, и слова выбрасываются из него сами собой – отрывистые и наэлектризованные.
– Он жив! Он жив, штурмбаннфюрер!… Заговор… Рейхсминистр Геббельс выступил по радио… Я первым вырвался – и за вами! Сразу же!… Штюльпнагель – предатель!
Эрлих разводит плечи в геометрическую прямую; машинально отработанным жестом поправляет портупею.
– Спокойно, штурмфюрер. И ни слова больше! Поднимемся наверх, и вы расскажете все по порядку.
Подбородок Фогеля заостряется: он тянется изо всех сил, не замечая, впрочем, что непослушные ноги перекатывают тело с каблука на носок, пляшут джигу.
– Сигареты, – говорит Фогель. – Вы забыли сигареты. На одеяле…
– Пусть остаются. Ловите спички, Птижан!
Коробок сухо брякается на пол, опережая новую порцию фраз.
– Все-таки, Фогель, мы с ним коротали не один час. Это тот уникальный случай, когда солдат фюрера имеет право проявить снисходительность к врагу. Идемте, Фогель!
Ну и денек!… Я, конечно, не в восторге от подвала с крюками, но там хоть все ясно. Ни малейшей неопределенности. А сегодняшние неожиданности, не поддающиеся быстрому истолкованию и анализу, кого угодно сведут с ума. Особенно если учесть, что арест Эрлиха обращал в прах идею Огюста Птижана… Хрупкую идею, надо сознаться; но что поделать, если другой нет и как ни прикидывай, похоже, не предвидится.
Да, другой идеи нет и, похоже, не предвидится. Я ломал голову над ней несколько суток и ломаю сейчас, когда мосты сожжены. Так уж я устроен: даже решив что-нибудь, не могу сразу преодолеть колебаний…
– Вы раскаиваетесь, Одиссей?
В голосе Эрлиха звучит предостережение «Не советую вилять!» – расшифровываю я и, озлившись, отвечаю резче, чем следует.
– Лишь бы вы не ушли в кусты!
– Что с вами? Нервничаете?
– Имея вас союзником, легко потерять покой.
– Не преувеличивайте. Не так я страшен, как кажется.
– Еще бы! О крюках в подвале и иголках я всегда вспоминаю с умилением.
– Полноте, Одиссей! Надо же было убедиться, что вы умеете молчать… Может быть, позвоните отсюда?
– Слишком много людей. Поехали… Кстати, о молчании. А если Фогель возьмется за вас, вы-то выдержите?
– Сомневаетесь?
– Сомневаюсь, – серьезно говорю я и глубоко затягиваюсь сигаретой. – Почему вы курите такую дрянь, Эрлих? Сущая трава! Вот что, когда доедем до бульваров, купите мне пачку «Житан». Два франка, не разоритесь.
– Ничего, – говорит Эрлих насмешливо. – Я вычту их из сумм, отобранных у вас при аресте. Вы не против?
– Помнится, несколько дней назад в кафе вы упрекали меня в мелочности. Оказывается, я вправе дать вам сто очков вперед… Который час?
– Без трех девять.
– Доедем до угла и остановимся. Там бар, а в баре телефон.
– Я пойду с вами. И давайте договоримся: без сальто-мортале. Я неплохо стреляю и…
– Можете не продолжать, – говорю я и выплевываю окурок в окно. Красный светлячок отлетает в сторону, выбросив на лету маленький снопик искр, и исчезает – Эрлих ведет «мерседес», не сбавляя скорости.
Мелкая отвратительная дрожь, родившись внизу живота, подбирается к плечам; правой рукой я баюкаю левую – безобразный белый кокон, подвешенный на бинте. Боль и озноб сопровождают меня третьи сутки подряд, отпуская ненадолго и возвращаясь вновь, цепкие, как клещ. Сдается мне, что Огюст Птижан начинает температурить… Этого еще не хватало!
Голубые неоновые буквы БАР глубоко упрятаны под широкий козырек: дань войне и ее черному ангелу – авиации, распластывающей над ночным Парижем свои алюминиевые крылья. Бомбардировок не было, но боши, очевидно, считают, что береженого бог бережет.
– Я пойду с вами, – повторяет Эрлих.