лучами утреннего солнца, пробравшимися в уголок москитной сетки, придавая ему выражение безжизненной гипсовой скульптуры.
Ясуко открыла банку кофе и налила горячей воды в белый китайский кофейник. В её руках была бесчувственная быстрота, её пальцы нисколько не дрожали.
Через некоторое время Ясуко поставила перед Юити завтрак на широком серебряном подносе.
Завтрак показался Юити вкусным. В саду еще было много утренних теней. Выкрашенные в белый цвет перила веранды сверкали от ослепляющей росы позднего лета. Молодая пара молча завтракала. Кэйко спокойно спала. Больная мать еще не проснулась.
– Врач сказал, что сегодня маму нужно отправить в больницу. Я ждала, когда ты приедешь домой и сделаешь все необходимые приготовления, чтобы её туда положили.
– Хорошо.
Юити внимательно посмотрел в сад. Он моргнул, когда на верхушках деревьев заиграли лучи утреннего солнца. Тяжелая болезнь матери сблизила юную пару. Юити питал иллюзию, что теперь сердце Ясуко снова принадлежит ему, и воспользовался моментом, чтобы пустить в ход своё обаяние, что сделал бы любой муж на его месте.
– Приятно завтракать только вдвоем, верно?
– Да.
Ясуко улыбнулась. В её улыбке было непонятное безразличие. Юити ужаснулся. Его лицо покраснело от смущения. Тогда он сделал заявление – откровенно неискреннее, излишне театральное излияние, но в то же время, по-видимому, прочувствованное сердцем. Признание было в словах, которые он никогда прежде не говорил ни одной женщине.
– Пока я был в отъезде, – сказал он, – я думал только о тебе. Мне стало ясно, что, несмотря на все неприятности последних дней, ты значишь для меня больше, чем кто-либо другой.
Ясуко оставалась спокойной. Она улыбнулась легкой, ничего не выражающей улыбкой. Словно слова Юити были произнесены на незнакомом языке. Она смотрела на его губы, и ей казалось, словно какой-то человек говорил по другую сторону толстого стекла. Его слова не проникали через это стекло.
Однако Ясуко уже приняла решение, что успокоится, вырастит Кэйко и не оставит дом Юити до тех пор, пока годы не состарят и не обезобразят её. Такая добродетель, порожденная безнадежностью, обладала силой, на которую не сможет повлиять никакой грех.
Ясуко оставила мир идеалов, оставила целиком и полностью. Когда она пребывала в этом мире, её любовь не реагировала ни на какие обстоятельства. Холодность Юити, его резкие отказы, его поздние приходы домой, его отсутствие по ночам, его тайны, то, что он никогда не любил ни одну женщину, – в сравнении со всем этим случай с анонимным письмом был тривиальным. И все-таки Ясуко оставалась равнодушной, потому что она жила в другом мире.
Ясуко вышла из этого мира не по собственной инициативе. Её насильно вытащили из него. Юити, который как муж был, возможно, слишком добр, намеренно прибег к помощи госпожи Кабураги и выдернул свою жену из тихого любовного царства, из ничем не ограниченного, прозрачного царства, в котором она жила, где невозможное не могло существовать, и впихнул её в непристойный мир извращенной любви. Ясуко теперь была окружена предметами этого мира. Там рядом с ней были вещи, о которых она знала все, вещи, знакомые ей, которыми она была защищена. У неё был только один способ справиться со всем этим. И он состоял в том, чтобы ничего не чувствовать, ничего не видеть и ничего не слышать.
Пока Юити был в поездке, Ясуко примеряла на себя уловки и хитрости этого нового мира, в котором она была вынуждена жить. Ей пришлось зайти столь далеко, чтобы решительно относиться к себе как к женщине, лишенной любви, даже любви к себе. Она превратилась в глухонемую, приспосабливающуюся к внешнему окружению, она подавала мужу завтрак в стильном переднике в желтую клетку.
– Хочешь еще кофе? – спросила она. Она произнесла эти слова безо всякого усилия.
Зазвонил колокольчик. Это был колокольчик рядом с подушкой в комнате больной госпожи Минами.
– Должно быть, она проснулась, – сказала Ясуко.
Они вдвоем пошли в комнату больной. Ясуко открыла ставни.
– Приехал, наконец? – сказала вдова, не поднимая головы от подушки.
Юити увидел печать смерти на лице матери, распухшем от водянки.
В тот год между 210-м и 220-м днем не было значительных тайфунов [145]. Конечно же несколько тайфунов все-таки случилось, но все они миновали Токио, не вызвав серьезных разрушений.
Яитиро Кавада был чрезвычайно занят. По утрам он бывал в банке. Днем проводил совещания, на которых он вместе с персоналом ломал голову, как внедриться в сеть продаж конкурирующей фирмы. В то же время он вёл переговоры с компанией, поставляющей электрооборудование, и другими субподрядчиками. Он участвовал в переговорах с директорами французской автомобильной компании, в настоящее время пребывающими в Японии, работая над соглашением о техническом сотрудничестве, патентных правах и комиссионных. По ночам, как правило, он развлекал своих банковских компаньонов в заведениях с гейшами. К тому же на основании донесений разведки, которые периодически приносил ему начальник его отдела трудовых отношений, он пришёл к выводу, что приготовления не допустить забастовки со стороны компании были не совсем действенными и что профсоюз выжидал удобного момента, чтобы начать забастовку.
Подергивание мышц лица на правой щеке Кавады становилось все сильнее. Это был единственный недостаток в его невозмутимой внешности. Чувствительное сердце Кавады, скрывающееся за этим гордым лицом, с точеным носом, чистой линией ямки над верхней губой, очками без оправы, стонало и кровоточило. По ночам, перед тем как лечь спать, он обычно прочитывал страничку из собрания ранних стихотворений Гёльдермена [146]. Он вглядывался в него украдкой, словно читая какой-то эротический отрывок, и произносил нараспев: «Ewig muss die liebste Licbe darben…» [147] Это была первая строка поэмы «К Природе». «Was wir lieben ist cm Schatten nur…» [148] «Он – свободен, – стонал богатый холостяк в своей постели. – Просто потому, что он молод и красив, он думает, что имеет право плевать на меня».
Двуликая ревность, которая делает любовь стареющего гомосексуалиста невыносимой, встала между Кавадой и его холостяцким сном. Возьмите ревность мужчины, женщина которого неверна, добавьте к ней ревность, которую женщина не первой молодости питает к молодой и красивой женщине, прибавьте к этому вдвойне сложный продукт специфического сознания, что тот, кого вы любите, одного пола с вами, и вы получите преувеличенное, совершенно непростительное унижение в любви. Если видный мужчина испытывает нечто столь же отвратительное по отношению к женщине, он сможет это вынести. Но ничто не может сильнее навредить самоуважению человека, такого, как Кавада, чем страдания от унижений любви к мужчине, брошенные ему в лицо.
Кавада вспомнил, как в молодости его соблазнил богатый торговец в нью-йоркском отеле «Уолдорф Астория». Затем он припомнил ночную вечеринку в Берлине на вилле очень богатого господина. Двое мужчин во фраках обнимались в машине, не обращая внимания на фары других автомобилей. Их надушенные, твердо накрахмаленные манишки терлись друг о друга.
Это было последним «пиром во время чумы» Европы перед всемирной паникой. Это было время, когда аристократка и негр, посол и крестьянка, король и актриса в американских художественных фильмах спали вместе. Кавада вспомнил марсельских юнг и их блестящие белые выступающие груди, как у водоплавающих птиц. Потом ему вспомнился красивый мальчик, которого он подобрал в кафе на Виа Венето в Риме, и мальчик-араб в Алжире – Альфредо Джемир Муса Зарзаль.
А Юити превзошел всех их! Однажды Кавада нашел время, чтобы встретиться с Юити.
– Хочешь, пойдем в кино? – спросил он.
– Нет, не хочу, – ответил Юити.
Они проходили мимо бильярдной, и Юити, который не особенно любил играть, вдруг вошел туда безо всякой на то причины. Кавада играть не умел. Три часа Юити бесцельно провел вокруг бильярдного стола, а деловой промышленный магнат сидел на стуле за выцветшей розовой занавеской норэн [149], с презрением выжидая, когда у того, кого он любит,