чем отечественной науке, поскольку в русском языке трудно выделить данный вид чужой речи в чистом виде. Разобрав идеи Ш. Балли по этому вопросу, авторы указывают, что виды чужой речи—тот языковой материал, на котором особенно наглядно видны методологические недостатки «абстрактного объективизма». В связи с сопоставлением немецкой и французской несобственной прямой речи у Балли они пишут: «С точки зрения абстрактно-грамматической аналогия Балли безукоризненна, но с точки зрения социально-речевой тенденции это сопоставление не выдерживает критики. Ведь одна и та же социально-речевая тенденция (определяемая одними и теми же социально-экономическими условиями) в различных языках, в зависимости от их грамматических структур, может проявиться в различных внешних признаках. В том или ином языке начинает модифицироваться в определенном направлении именно тот шаблон, который оказывается наиболее гибким в данном отношении. Таким во французском языке оказался шаблон косвенной речи, в немецком и русском—прямой речи» (365). То есть нельзя ограничиваться изучением шаблонов, необходимо учитывать их связь с «социально-речевой тенденцией», игнорируемой Балли и другими лингвистами.
Отношение к школе Фосслера, как всегда, иное. Нередко рассуждения ее представителей сами как бы становятся несобственно-прямой речью для авторов книги; иногда «голос» фосслерианцев, особенно «интересные соображения Гертруды Лерч» (372), почти сливается с авторским. Но дистанция остается, и критика и здесь иногда становится резкой: «Бессмысленно обьяснять какие-либо идеологические явления и формы с помощью субьективно-психических факторов и интенций: ведь это значит обьяснять более ясную и отчетливую идеологему идеологемой же, но более смутной и сумбурной» (373).
«Индивидуализм» школы Фосслера ведет к тому, что в ее исследованиях не отражается «динамика взаимоотношений авторской и чужой речи» (375). «Несобственная прямая речь вовсе не выражает пассивного впечатления от чужого высказывания, но выражает активную ориентацию, отнюдь не сводящуюся к перемене первого лица в третье, а вносящую свои акценты в чужое высказывание, которые сталкиваются и интерферируют здесь с акцентами чужого слова. В объективном языковом явлении несобственной прямой речи совмещается не вчувствование с сохранением дистанции в пределах индивидуальной души, но акценты героя (вчувствование) с акцентами героя (дистанция) в пределах одной и той же языковой конструкции» (375). И еще один упрек: в неучете «акцентуации и экспрессивной интонации высказывания» (376), хотя «в несобственной прямой речи мы узнаем чужое слово не столько по смыслу, отвлеченно взятому, но, прежде всего, по акцентуации и интонированию героя, по ценностному направлению речи» (376). Выявлению таких акцентуации и интонирования посвящен анализ примеров из Пушкина и Достоевского, где возможно выделение несобственной прямой речи (376–377). Согласно авторам МФЯ, в русском языке, в отличие от французского, нет особых синтаксических конструкций несобственной прямой речи, но она характеризуется иным: насыщением речи от третьего лица интонациями и акцентами героя.
III.5.3. Итоговый раздел
В конце четвертой главы говорится: «Остается подвести итоги нашего анализа несобственной прямой речи, а вместе с тем и итоги всей третьей части нашей работы» (378).
В итоговом разделе сказано, прежде всего, о двух проблемах. Одна из них – проблема того, каким образом можно исследовать «слово как идеологическое явление» в историческом плане. Это возможно, по крайней мере, тремя способами. Можно изучать «становление смысла, то есть историю идеологии», это делают история литературы и другие науки, не занимающиеся собственно языком. Можно изучать «становление самого языка», как это делает историческая лингвистика. «Но есть и еще один путь: отражение социального становление слова в самом слове, и два разных раздела этого пути: история философии слова и история слова в слове. И в этом последнем направлении и лежит наша работа… История истины, история художественной правды и история языка могут много выиграть от изучения преломлений их основного феномена – конкретного высказывания—в конструкциях самого языка» (379).
Как понимать эти важнейшие для авторов и не очень ясно изложенные концепции? Отмечу в них три аспекта. Первый непосредственно связан со всем говорившимся постоянно в книге: «Изучать становление языка, совершенно отвлекаясь от преломления в нем социального бытия и от преломляющих сил социально-экономических условий, конечно, нельзя. Нельзя изучать становление слова, отвлекаясь от становления истины и художественной правды в слове и от человеческого общества, для кого эта правда и истина существуют» (379). То есть лингвистика должна быть тесно связана с философией, историей общества, литературоведением и другими науками. В 20-е гг. XX в. большинство лингвистических направлений стремились как раз к обратному: к обособлению лингвистики от других наук (кроме лишь семиотики, в состав которой должна входить лингвистика). Были, правда, и сторонники более близкой к МФЯ точки зрения: Е. Д. Поливанов, Э. Сепир.
Второй аспект—подчеркнутый историзм итоговых выводов книги, в целом в не очень большой степени посвященной истории. Вскользь Соссюр критикуется в числе прочего и за неисторический подход, но концепция авторов в большинстве случаев излагается на вполне синхронном материале. Исторический анализ, например в связи с переходом от «линейного» к «живописному» стилю передачи чужой речи, скорее дополняет теорию, чем составляет ее суть. Тем не менее в итоге авторы призывают изучать слово обязательно в «становлении и изменении», а содержанием всей работы признается «история слова в слове».
В связи с этим уместно привести сходные формулировки из «Проблем творчества Достоевского» (надо обратить внимание на использование терминов Соссюра «синхрония» и «диахрония», редких у нас тогда в работах по литературе). Там сказано: «Мы полагаем, что каждая теоретическая проблема должна быть ориентирована исторически. Между синхронным и диахронным подходом к литературному произведению должна быть непрерывная связь и строгая взаимообусловленность. Но таков методологический идеал. На практике он не всегда осуществим. Здесь чисто технические соображения заставляют иногда абстрактно выделять теоретическую, синхронную проблему и разрабатывать ее самостоятельно. Так поступили и мы. Но историческая точка зрения учитывалась и нами; более того, она служила тем фоном, на котором мы воспринимали каждое разбираемое нами явление».[347] Надо отметить, что этих слов нет в варианте 1963 г.
Безусловно, авторы МФЯ воспитывались на идеях историзма, господствовавших в XXIX в., и в ряде случаев эти идеи у них проявляются. Однако логика постановки новых для науки вопросов заставляла и в той и в другой книге снимать требование обязательного исторического подхода.
Третий аспект, самый неясный, но, вероятно, самый существенный для выяснения концепции, заключается в том, что такое «история слова в слове» и чем она отличается от «истории языка как идеологической материи». Здесь же «история слова в слове» именуется «изучением конкретного высказывания… в конструкциях самого языка». По-видимому, речь идет о не существовавшей еще дисциплине, которая должна заполнить промежуток между лингвистикой и литературоведением (и, возможно, некоторыми другими науками). В част ности, на долю этой дисциплины должно приходиться изучение использования тех или иных средств языка в художественном стиле в целом и у отдельных писателей. Но обычно такая дисциплина называется поэтикой. Как раз в начале ХХХ в., после периода пренебрежения данными проблемами, ею начали активно заниматься с разных методологических позиций. Можно назвать и школу Фосслера, и Виноградова, и Жирмунского, и русских формалистов, и чуть позже Пражский кружок. Однако все эти подходы были в той или иной степени неприемлемы для Бахтина и его круга; интересные соображения о внутренней полемике Бахтина в более поздних его работах с Якобсоном см. в статье,[348] ее русский перевод —.[349] Для круга Бахтина большинство подходов были слишком ориентированы на анализ языка; видимо, поэтому в МФЯ не принят термин «поэтика» (хотя позже Бахтин даже включил его в название нового варианта своей книги о Достоевском), если только речь не заходит о чужой точке зрения.
Вторая тема заключительных страниц МФЯ связана с различными типами чужого слова в современной литературе и отчасти в науке. Исчезает «категорическое слово, слово „от себя“ – утверждающее слово». «Вся речевая деятельность… сводится к размещению „чужих слов“ и „как бы чужих слов“. Даже в гуманитарных науках проявляется тенденция заменять ответственное высказывание по вопросу изображением современного состояния данного вопроса в науке с подсчетом и индуктивным выведением „преобладающей в настоящее время точки зрения“, что и считается иногда наиболее солидным „решением“ вопроса. Во всем этом сказывается поражающая зыбкость и неуверенность идеологического слова.