переносились в свой завтрашний день, учились ходить медленно и обремененно и откликаться на собственное имя-отчество. «Иван Михайлович, чего Петька толкается…»

Бог мой, давно ли сам-то «Михайлович» сидел вот за такой же низенькой и тяжелой партой, и Николай Флегмонтович Сперанский, широко и диковато разводя руками, выпевал: «А-зз… бу-уки-и… ве- еди… глаго-оль…», а Ванечка в толк не мог взять, как это из букв, у которых к тому же такие длинные названия, из букв, нет, из черточек, из палочек, если их слепить, рождается, нет, вырывается, вылетает слово. А теперь сам он ходит между партами, русые головки поворачиваются ему вслед, и он их посвящает в эту самую первую и, может быть, самую великую тайну человеческой мудрости.

Однако это потом, осенью, зимой… Когда ты молод, и днем тебя не ждут никакие дела, то выпадают на исходе лета особенные рассветы; полупроснувшись и легко и сладко затягивая пробуждение, предаешься чувству, которое иначе и назвать невозможно, кате только радостным осознанием себя, себя всего, лучшего творения природы, и сквозь щелочки век (игра, самообман!) рассматриваешь разводы на потолке, в другое время такие противные… Что звенит за окном с прелестной долготой и музыкальностью? Ах, дождь… светлый, утренний, августовский; дождинки рассекаются о хвою. Как скользко сейчас под соснами! А там, правее, звон другой, почти свист, то дождинки бьются о поверхность киржачской воды. Скоро, скоро пройдет по коридору звонарь-бородач, он же сторож, всклокоченный, высокий, чуть приволакивающий ногу, понесет свой тяжелый колокол. Уехали студенты в Москву, в Петербург, в столицу, с ее легендарными туманами и оградами.

В Петербург, в столицу, где среди прочих учреждений есть и министерство просвещения, возглавляемое человеком, именем которого будет названа целая эпоха в народном образовании, мрачнейшая эпоха: граф Делянов, считавший тайную полицию дополнительным ведомством своего министерства. «Деляновец», — с ненавистью шептали в спину Никанора Дмитриевича народнически настроенные преподаватели. А тот, не стесняясь, катил на тарантасе в жандармерию… Жестокая пора! Ну, что мог Бедринский передать ребятам? «Господа», — негромко обращался он к ним, а они вздрагивали: в семинарских коридорах их редко и по фамилии-то окликали: «Эй, ты!» «Господа, — говорил он, притворяя дверь в свой кабинет. — Не попадалась девятая книжка «Русской мысли»? Любопытная статья в разделе публицистики. Вот… кто не читал, может посмотреть».

Из газет Константин Степанович выписывал «Русские ведомости», которая критическое отношение к правительству выказывала несколько оригинально: перепечатывая или без комментариев излагая отчеты об обсуждении государственных дел в иноземных парламентах (а в германском рейхстаге, например, в эти годы выступали Август Бебель и Вильгельм Либкнехт, и молодой Губкин их речи читал и фамилии запомнил!).

Конечно, Бедринский преотлично знал, что ребятам никак не может «попасться» книжка «Русской мысли» или любая другая, не означенная в программе; скорее уж самим ребятам грозит опасность попасться на глаза подхалиму-наставнику, а то и самому директору с книгой, подсунутой Бедринский; и однажды беда эта стряслась с Ванюшей. «Произошел крупный скандал, и я попал в число неблагонадежных элементов». Хорошо еще, что в руках обнаружили «всего лишь» томик Достоевского: беллетристика все же, а администраторы беллетристику, выходящую за рамки программы, хоть и не любят, но и недооценивают.

— Константин Степанович, что это подолгу так сидят у вас в кабинете воспитанники, что вы там обсуждаете? — допытывался директор.

— Задания, Никанор Дмитриевич! — быстро отвечал Бедринский — и, между прочим, даже не лгал, но… «Получив от него задание для пробного урока, мы не спешили уйти, у нас завязывались оживленные беседы. Бедринский рассказывал нам о новых течениях в общественной мысли, о новинках литературы, заводил разговор о писателях, особенно о тех, произведения которых в семинарии было запрещено читать».

«Ну, господа, вы устали, чувствую, — улыбался Бедринский. — Кому уже привычно… можно и закурить…»

В окно кабинета, выходившее во двор, было видно, как выводили из конюшни лошадь, закладывали ее в сани; у ворот первокурсники играли в снежки. Снежки не лепятся, рассыпаются, не долетев до цели, мороз… Солнце легкими любопытными пятнами поджигает сугробы… Нынче понедельник, а в среду сани запрягут специально для Вани Губкина, и в сопровождении кладовщика, запахнутый в тулуп, под которым ощущает вес узелка с завязанными в нем общественными деньгами, поедет он в город, на базар, закупать для столовой провизию на неделю. Будет ходить по-над рядами, переворачивать одеревеневшие от мороза мясные туши, спорить с кладовщиком, торговаться с бабами… Потом, вернувшись, сдаст под расписку, а перед обедом заглянет в кладовую проверить, все ли правильно отпустили поварам… Хлопоты, ответственность, маета… Время от времени какой-нибудь семинарист с наглым кадыком и робким пухом над губою, доверительно обняв, уводит Ваню в темный угол и заклинательски отчаянно шепчет:

— Займи из казенных… Вишь, прохудились валенки… Отдам, ей-бо…

— Не могу! — честно отвечает Ваня. — Нельзя! — А сам насквозь видит, что ни на какие не на валенки выпрашивает бесстыжий кадык: удерет по льду за бутылкой…

Зимою расчищали на Киржачке каток, и свободные два часа после обеда вся семинария была здесь. Зимний день короток, пользуясь темнотой, старшекурсники убегали в город, успевали обернуться до колокольного удара на самоподготовку. А вечером в спальне — пили, и староста стоял в коридоре за дверью «на стреме»… А что с ними, негодниками, поделаешь?..

В кабинете Бедринского висела картинка, вырезанная из той же «Русской мысли»: «Песталоцци у императора Александра I». Великий педагог действительно во время своего пребывания в Петербурге был принят «освободителем Европы» и, как вспоминали современники, с неожиданной и неуместной горячностью стал просить его освободить крестьян. Но, вероятно, не этот момент схвачен художником: Александр, изображенный на фоне собственного же портрета на коне (и, таким образом, дважды запечатленный на одном полотне: прием, принесший живописцу, надо полагать, дополнительный гонорар), милостиво касается плеча Песталоцци, который темным, худым и смиренно-фанатическим лицом напоминает почему-то дервиша. Непонятно, за что именно эту картину удостоил такого почета Константин Степанович; скорее всего в целях мимикрии — как-никак на ней сплетались, так сказать, возвышенные и преображенные искусством две темы, долженствующие и в повседневной работе семинарии быть главными: самодержавие и педагогика.

Бедринский тоже умел притворяться.

Значит, надо притворяться? Врать? Притворство и ложь — одно и то же? Что такое правда? Почему в бесконечном океане знаний, бесконечно для него, Губкина, притягательном, кем-то расставлены оградительные буйки с надписью: «Дальше не заплывать»? А заплывать-то уж стало потребностью…

Он таскает с собою книги в столовую, церковь, лес, пряча за пазухой, под полой пиджака. Сохранился небольшой, вероятно, неполный список литературных произведений, занимавших Ивана в годы учения в Киржаче. Любопытный перечень, свидетельствующий о здоровом природном вкусе и серьезном складе ума. Вначале, как уже упоминалось, стоят представители приключенческого жанра. Очень скоро их вытесняют великие русские романы. Истовое поклонение отечественным классикам он пронес через всю жизнь — и в первую очередь прозаикам, поэтам во вторую. Полюбил Салтыкова-Щедрина — тоже до конца дней своих (вообще сатира его привлекала, и в преклонном возрасте, как вспоминает Варвара Ивановна Губкина, он обожал после напряженного трудового дня покачаться в кресле с книгою «похлестче», посмешнее — по его выражению).

Читал ли он в это время философскую литературу? С несомненностью можно утверждать, что имена Огюста Конта, Аристотеля, Платона, В. Соловьева, Беркли были ему знакомы: ими пестрит «Русская мысль». Основательно изучал современный русский и старославянский языки, и это способствовало более глубокому пониманию классиков. Тут надо отдать должное программе (недаром И.Ф. Свадковский, узнав, что Губкин выпускник семинарии, воскликнул: «Теперь мне понятно, почему его статьи в газетах написаны таким хорошим слогом! В семинарии словесность преподавали солидно».)

Человек стареет незаметно, но переход к взрослости ощутим.

Биограф вправе оперировать книгами, прочитанными героем, как единицами измерения его духовного роста; какая еще система отсчета применима? Мы держим список любимых молодым Губкиным книг; и право, первое, что приходит на ум: повзрослел Ванюша…

Вы читаете Губкин
Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату
×