веры, в которой она с младенчества воспитана. И что же? Из всех один, только один отозвался на мой зов, да и тот дал не совсем твердое и решительное слово, — студент Забелин, и тот, быть может, изменит. Все прочие, все положительно, или не хотели и слышать, или вопрошали о выгодах и привилегиях службы. Таково настроение православного духовенства в России относительно интересов Православия! Не грустно ли? Посмотрели бы, что деется за границей, в неправославных государствах. Сколько усердия у общества служить средствами! Сколько людей, лучших людей, без долгой думы и сожаления покидают родину навсегда, чтобы нести имя Христово в самые отдаленные уголки мира! Боже, что же это? Убила ли нас насмерть наша несчастная история? Или же наш характер на веки вечные такой неподвижный, вялый, апатичный, неспособный проникнуться Духом Христовым, и протестантство или католичество овладеют миром, и с ними мир покончит свое существование?». «Мне грустно-грустно было, что до сих пор из Лавры и Москвы нет тружеников для миссии, и, прикладываясь к мощам святого Сергия, я не мог воздержаться умственно от жалобы: 'Буду судиться с тобою пред Господом — отчего не даешь миссионера в Японию'».
В конце концов святитель Николай осознает, что понимания и помощи от русского духовенства он не дождется, что при жизни ему не будет дано увидеть рост созданной им миссии. «Знать, так и умру я, не дождавшись помощника и преемника. Так бедно Православие миссионерами! А инославных — Боже, какое необозримое множество их!». «Католичество и протестантство заняли весь мир; почти нет на свете островка и уголка, где бы не виден был или патер с своим учением о папе, которого он ставит чуть не четвертым лицом Пресвятой Троицы, или пастор с Библией под мышкой и готовый раздвоиться в толковании Библии чуть не с самим собою; а Православие, наше безукоризненное, светлое, как солнце, Православие таится от мира! Вот и еще страна, уже последняя в ряду новооткрытий: хоть бы здесь мы могли стать наряду с другими, не для соперничества и брани — это не свойственно Православию, — но для того, чтобы предложить людям прямую истину вместо искаженной, — и ужели станем сзади, сложа руки или ограничась ничтожными действиями? «В России», говорят, «денег нет»! А в Иудее разве больше было денег, когда она высылала проповедников во все концы мира? А в Греции разве больше нашего было средств, когда она просвещала Россию? «Людей тоже нет»! У каких-нибудь моравских братий, которых и самих-то не больше пяти-шести тысяч, есть люди, чтоб идти на проповедь к лапландцам, а у семидесятимиллионной России людей нет! Боже, да когда же у нас люди будут? И разве люди могут сами твориться, если их не вызовут к бытью? Отчего же их не вызывают? Где творческие силы? Или они иссякли?».
«Протестантский мир в начале двадцатого столетия стоит во всеоружии четырехсот сорока девяти миссионерских обществ со стеною позади них великих церквей и неисчерпаемых источников... Кстати спросить: у нас же что против заграничных язычников? А вот что. В Китае — отец Иннокентий, да и тот еще вернется ли из России, куда вытребован Синодом; в Корее — отец Хрисанф; да в Японии мы, бедные, вдвоем с отцом Вениамином, что ныне в Нагасаки и годен более для русских, чем для японцев. Итого: четыре миссионера. Господи, воззришь ли Ты когда-либо на Православную Церковь, отъяти поношение от нея?». «В заключение пристали с вопросом: почему же Россия в Индии не имеет духовной миссии? Все имеют: и американцы, и французы, и немцы, не говоря уже об англичанах, а русской нет — почему?.. Почему, в самом деле? Не пора ли нам шире открыть глаза? Покуда же мы будем краснеть при подобных вопросах за наше немощество?».
«Какая это беда — не иметь достаточно проповедников и быть вынужденным довольствоваться всяким негодьем!».
При сопоставимом числе баптистов и православных в Японии 1903 года — «у баптистов десятки миссионеров, а православных миссионеров хоть шаром покати».
«Господи, скоро ли Православие воспитает в своих чадах такую верность по вере?». «Был в англицкой миссии; там опять — новые члены. Господи, откуда у них берутся люди?! А у нас вечно нет никого. Недаром такая грусть одиночества; знать, с нею мне и в могилу лечь придется — не даст Бог утешения видеть выходящими на поле Христово православных миссионеров, которым, собственно, и предназначено поле. Что ж, вероятно, не умедлят после выступить. Дай-то Бог поскорее, хоть и после нас! Мы пусть канем, как первая капля, бесследно пропадающая в жаждущей орошения земле». «Какое обилие христиански настроенных молодых людей в Америке, да и в других странах, кроме России! Скоро ли Православие даст такой цвет?»
«Духовенство — много ли в нем ценного в очах Божиих? Хоть в микроскопическом виде, и я имею опыт сего: 35 лет жду миссионера сюда, прошу, ищу его и — нет! Четыре академии в 35 лет не могут дать ни одного миссионера! Чудовищно! Дальше что?.. Да что! Не смотрел бы на свет Божий! Перо падает из руки». «Вот у них миссионеров не оберешься: куда захочешь и сколько захочешь — с избытком! Должно быть, еще чрез тысячу лет и в Православной Церкви появится сколько-нибудь подобной живости. А теперь она — птица об одном крыле».
Тысяча лет еще не прошла. А вот спустя сто лет пришлось посылать миссионеров не в Индию и Японию, а в Россию. Впрочем, и для этого случая их нашлось тоже немногим более четырех...
Конечно, не только наша национальная вина усматривается в этом многовековом кризисе. Все Средневековье, а не только Русь, прошло мимо мира ребенка (а педагогика — это и есть изначальное миссионерство). Да, Средневековье создало свою дивную культуру. Но в этой культуре не было места для ребенка. Вот слова блаж. Августина, столь же показательные для средневековой культуры, сколь и непонятные для культуры современной: «Кто не пришел бы в ужас и не предпочел бы умереть, если бы ему предложили на выбор или смерть претерпеть, или снова пережить детство?» (О граде Божием, 21,14).
Античная и средневековая культуры вообще не интересовались ребенком, рассматривая его как маленького взрослого. Даже детство Христа осталось за рамками Евангелий. Это молчание неудивительно: античные историки не считали нужным рассказывать о детских годах своих героев. Плутарх в «Сравнительных жизнеописаниях» так начинает повествование о Цезаре: «Когда Сулла захватил власть, он не смог побудить Цезаря к разводу с Корнелией». Как видим, о детстве Цезаря просто ни слова. Было ли детство Цезаря таинственно? Секретно? Неизвестно? Провел ли он детские годы в гималайском ашраме? Да нет, просто античная литература не умеет описывать «негероическое», бессобытийное время.
Ребенок интересен античной литературе только как чудо-ребенок. Когда он ведет себя не по-детски мудро, мужественно или хитро, тогда заслуживает внимания (как спартанский мальчик, укравший лисенка). А так ребенок — это просто полюс недостатков: ребенок — тот, кто не умеет...
Основу античной библиотеки составляли книги, написанные монахами и для монахов. Великие книги. Мудрые советы. Но в итоге, как оказалось, христианскую педагогику нельзя импортировать из Средневековья. Ее там просто не было: «Идеал благонравного ребенка — тихий, рассудительный маленький старичок».
Нужны были столетия, чтобы через них проросло евангельское новое отношение к ребенку: «Если не будете как дети...» Христос — первый, кто увидел в ребенке плюсы. И, кстати, не пояснил, какие именно, дав нам тем самым и свободу и долг добрым и ищущим глазом всматриваться в жизнь детей. Может быть, главный детский плюс — отходчивость, непамятозлобие...
Через века зрело новое отношение к ребенку. Например, когда Златоуст неожиданно переворачивает традиционное отношение Бога и человека и предлагает нам на Бога взглянуть не как на своего Отца, а как на своего ребенка. Но все же это было редкостью (уже на следующей странице тот же Златоуст говорит привычное: «Приходя в зрелый возраст, мы смеемся над детскими забавами»).
Византийский устав семейной жизни советует: «Держи дочерей в затворе, как осужденных, подальше от чужих глаз, дабы не очутиться в положении как бы ужаленного змеею». И русский «Домострой» запрещает отцу улыбаться своим детям: «Не жалея, бей ребенка... Воспитай дитя в запретах... Не улыбайся ему, играя... Сокруши ему ребра, пока растет».
Тут уместно привести столь же длинное, сколь и печальное размышление замечательного русского церковного историка предреволюционной поры профессора Н. Каптерева:
«Как христиане, древние предки наши должны бы усвоить новозаветный идеал; но хотя они и были религиозны, но по-своему, на свой лад. Они были церковники, обрядники и с настоящим христианством были знакомы мало, а строй их семьи был строго патриархальный, еврейский. Начала еврейской семьи были им вполне понятны, отвечали их взглядам, их жизненному укладу, а новозаветная христианская педагогия была им чужда, до нее они еще не доросли. Так как в древнерусской жизни практиковался