нередко пытаются опыт Церкви и ее богословие переложить на жаргон более знакомых им языческих терминов. Если церковное богословие будет молчать — свои непреодоленные языческие предрассудки эти люди передадут следующим поколениям уже в качестве собственно “церковного” предания. И тогда уже останется полшага до той катастрофы, которую О. Шпенглер называл “псевдоморфозой”: когда во внешние формы как будто бы архаичной культуры вливается на самом деле совершенно иное содержание — с той разницей, что в случае гностико-теософских подделок под христианство, старое мироощущение языческого космизма, подмолодившись, пытается выдать себя за дитя Нового Завета.
Итак — в таких случаях Церковь должна четко и настойчиво свидетельствовать о своей вере, ибо “молчанием предается Бог” (святой Григорий Богослов).[117]
Соборы вырабатывают точную терминологию.
Сама парадоксальность христианской веры по сравнению с установками обыденного опыта несет в себе опасность упрощенного, ложного понимания веры — и тем самым порождает острую потребность в точном и ясном фиксировании нюансов евангельского исповедания. Здесь неуместен метафорический или аллегорически-притчевый язык, а нужен ясный язык логики и философии. Логика бессильна выразить всю полноту православия — но она вполне в состоянии выявить противоречия в тех богословских моделях, которые предлагают еретики.
Что есть Православие само по себе — не позволяет адекватно выразить сама апофатическая природа Богочеловечества. Но невозможность однозначно выразить всю глубину истины не означает невозможности определить ее границы.
Инакомыслящие пути — это беспутье, а не свобода. Поэтому разговоры о том, что “догматы сковывают свободу мысли” не убедительны для умственно дисциплинированного разума. Догматы охраняют чистоту Евангельского учения, как забор охраняет поле. Вспомним, что первое употребление слова догмат принадлежит апостолам: “Проходя же по городам, они передавали верным соблюдать
Нечто подобное мы увидим и позднее, в центральном догмате православия — в халкидонском оросе, который описывает образ соединения двух природ — Божественной и человеческой — во Христе сугубо апофатически: “неслитно, неизмененно, нераздельно, неразлучно.”
На протяжении 4–8 веков (“эпоха Вселенских Соборов”) мы видим, как догматические определения раз за разом ограждали тайну Личности от антично-философских попыток имперсонального восприятия Бога и человека. Чтобы это было понятнее, напомню, что же именно говорят основные православные догматы.
Догмат Первого Собора (325) — включен в знаменитый “Символ веры,” где впервые ясно проведено различение между Природой (или сущностью) Бога и Его Личностью. У Отца и Сына одна и та же природа (“единосущны”), но Они — различны как ипостаси, как личности.
Второй Собор (381) подобный принцип приложил к Святому Духу. Будет утверждено антиплатоновское учение о телесном воскресении, а не просто о бессмертии души, что заложит основу целостной христианской антропологии, в которой телесность человека перестанет восприниматься как ущербность и недостаток.
Третий Собор (431) отстаивал возможность для человека быть причастным Высшему Бытию — Богу. Между человеком и Богом возможен не только “нравственный” союз, но и реальное соединение. Вновь в центр дискуссий поставлена тайна Личности. Мария — “Богородица” или “Человекородица”? Поскольку Бог существовал прежде Марии — вроде бы неправильно говорить, что Она родила Бога. Если поставить вопрос “что родила Мария”? — ответ может быть один: тело Иисуса. Но вопрос надо ставить: “Кого Она родила”? И тогда ответ будет: Она по плоти родила Того, Кто всегда был и есть Сын Божий.
Четвертый Собор (451) принял уже цитированный нами догмат о способе соединения двух природ в единой Личности Богочеловека.
Пятый Собор (553). Ему предшествовал острый приступ неоплатонического ренессанса: начали активно распространяться сочинения крайних последователей древнего церковного писателя Оригена, “обогащавших” христианскую мысль рассказами об иных планетах, эонах и переселениях душ. Достаточно посмотреть “Тайную Доктрину” Блаватской, чтобы понять, сколь страшную оккультную угрозу отстранил Пятый Собор от новых философских течений в христианстве.
Шестой Собор (681). Осуждена ересь “монофелизма” и “моноэнергизма,” полагавших, что Христос, хотя и воспринял человеческую природу, но желал и действовал только своей Божественной. Собор выступил против антропологического минимализма. Если человеческая природа во Христе бездействует и не имеет свободной воли — то Христос не был полным человеком, и потому не совершил никакого подвига, ибо божество бесстрастно, следовательно Он не может быть примером для нас. Собор разъяснил, что во Христе обе Его природы обладали полнотой своих свойств, то есть Он имел божественную и человеческую волю. Как человек, Он боялся смерти, но личным усилием покорился воле Своего Отца. К сожалению, позднейшие европейские философы по своему богословскому невежеству не поняли этой истины, и тайну КТО вновь и вновь пытались выразить через ЧТО (волю, разум, самосознание).
Седьмой Собор (787) разбирал вопрос почитания икон. Изобразим ли Бог? По природе — несомненно нет. Но что общего у портрета (фотографии) человека и самим человеком? — Имя. Увидев Николая и увидев фотографию Николая, мы говорим одно и то же: “Это — Николай.” Имя личности соединяет личность с его образом. Во время молитвы происходит именно соединение образа с первообразом: “глазами взирая на образ, мы умом восходим к Первообразу.” Догмат Седьмого Собора вновь спас европейское искусство — и Рублева, и Рафаэля — от восточной безликости. Только потому, что Сын единосущен (“омоусиос”), а не подобносущен (“омиусиос”), Отцу, можно утверждать, что именно Бог, а не некий ангел стал человеком. А, значит, возможно сакральное искусство: раз Христос, будучи Богом, был видим и осязаем, значит, незримый Бог обрел видимые, человеческие черты. И этого Бога с человеческим лицом — можно изображать, ибо что видимо, то, конечно, и изобразимо. Бог — изобразим. Ислам, борясь с идолопоклонством, запретил делать любые изображения животных, человека, а тем более — Бога. Это крайность, которая не оправдывается Священным Писанием, которое повелело сделать изображение Херувимов на крышке Ковчега завета и на занавеси, отделяющей Святое Святых от Святилища (Исх. 25:18–22 и 26:1-37; 3 Цар. 6:27–29; 2 Парал. 3:7-14).
При всей многочисленности соборов, число церковных догматов совсем невелико — настолько невелико, что по знакомстве с богословием возникает даже неудовлетворенность: веков в церковной истории так много, а определенного, познанного и выраженного — так мало! “Издали, из внешней тьмы, кажется, словно Церковь очень скупо и сжато определила Истину — хочется новых догм и новых откровений” (Л. Карсавин[119]). Из этой “внешней тьмы” может даже казаться, что нагромождение “откровений” и космологических конструкций в оккультизме предпочтительнее целомудренной скромности церковной мысли.
Преодоление языческих идей.
При ближайшем знакомстве с христианским догматическим богословием обнаруживается, что ни одна