В XIX веке святой Игнатий Брянчанинов рисует картину духовного разрушения: “Скудость в духовных сведениях, которую я увидел в обители вашей, поразила меня. Но где, в каком монастыре не поражала она? Светские люди, заимствующие окормление духовное в Сергиевой Пустыне, имеют сведения несравненно большие и определенные, нежели эти жители монастырей. Живем в трудное время. “Оскуде преподобный от земли.” Настал голод слова Божия! Ключи разумения у книжников и фарисеев. Сами не входят и возбраняют вход другим. Христианство и монашество при последнем их издыхании. Образ благочестия кое-как, наиболее лицемерно поддерживается, а от силы благочестия отреклись люди. Надо плакать и молчать.”[262]

Несколькими десятилетиями позже будущий митр. Евлогий (Георгиевский), после провинциальной семинарии оказавшись в Московской академии в Сергиевой Лавре, и заметив, что некоторые студенты и преподаватели ежедневно перед началом занятий молятся у святых мощей — поражается столь необычному проявлению веры.[263] (А после катастроф ХХ века для всех нынешних семинаристов, напротив, прийти с утра к Преподобному — это потребность внутренняя, недисциплинарная). В том, XIX веке, который из нашего нынешнего чада кажется столь церковно- благополучным, Е. Голубинский, профессор Московской Духовной Академии, считает первоочередной необходимостью — “заставить в училищах и семинариях учить и учиться хорошо и вывести в семинариях пьянство профессоров и учеников.”[264] Но — “что прискорбно — пьянство не только не убывает, но, пожалуй, еще прибывает: лет сорок назад мы росли дитятей в селе среди гомерического пьянства духовенства всей окрестной местности, но по крайней мере мы не слыхали случаев, чтобы люди умирали от пьянства, а из наших товарищей и близких сверстников по учению мы знаем до пятка, которые отправились на тот свет положительно от пьянства.”[265]

В ХХ веке, накануне печальных событий нашего века последний протопресвитер русской царской армии видел также отнюдь на радужную картину церковной жизни: “Трудно представить себе какое-либо другое на земле служение, которое подверглось бы такому извращению и изуродованию, как архиерейское у нас. Стоит только беглым взглядом окинуть путь восхождения к архиерейству — чтобы признать, что враг рода человеческого много потрудился, дабы, извратив, обезвредить для себя самое высокое в Церкви Божией служение.” [266]

И уже во время самих гонений на Церковь — в ней оказываются отнюдь не только исповедники и диаманты веры. Нынешний митрополит Санкт-Петербургский Иоанн вспоминает, как под давлением властей архиереи в хрущевское гонение издавали — от своего имени! — чудовищные распоряжения о недопущении детей в храмы. “Да, скорбные дни переживает Русская Церковь. Сами епископы разрушают ее устои, терзают бедную и всячески издеваются. Вот они, епископы последних дней, о которых умолял преподобный Серафим Саровский и получил ответ, чтобы он не молился о них, так как Господь не помилует их! За что же, поистине миловать? Наказывать следует. Как Ты, Господи, долготерпелив к нам, грешным! Спаси, Создатель, Церковь Твою, изнывающую от безумия управителей.” [267]

Покаяние, как путь к обновлению.

Церковь всегда ощущала свое недостоинство и оплакивала его. Но только поэтому она и смогла сохранить свой дух. И именно плач ее святых о своих грехах и о пороках церковных и был лучшим признаком неумерщвленного еще духовного здоровья. “Такие мысли не оставляют меня день и ночь, сушат во мне мозг, истощают плоть, лишают бодрости, не позволяют ходить с подъятыми высоко взорами. Сие смиряет мое сердце, налагает узы на язык и заставляет думать не о начальстве, не об исправлении других, но о том, как самому сколь нибудь стереть с себя ржавчину пороков” (святой Григорий Богослов).[268]

Незнание реальной церковной истории приводит к неспособности жить в сегодняшнем дне, не убегая в утопические города, выстроенные в далеком и идеализируемом прошлом.

Мы говорили о метафизичности Традиции. Ее “сугубость,” двумирность не может не быть болезненна. Если христианство метафизично, двумирно — то оно не может не быть разрывом. А разрыв — болезнен. Если этой боли мы не чувствуем — то значит и не прикоснулись к Иному миру… Христианство — соль на ранах, и прежде всего на наших ранах, а не на ранах язычников или иудеев. Если мы сами не испытываем боли от нас самих — не от мира, а именно от недолжного собственного бытия, не от конкретного проступка, а именно от самого устройства нашей жизни — то мы вне Традиции. С Христом душе невмоготу, но без Него еще хуже…

Там, где эта покаянная боль уходит — там рождается и конфессиональный триумфализм, и обрядовая гордыня, и псевдо-аскетическая мизантропия… Аскетика, впрочем, говорит, что искушения возникают из-за недолжного нашего обращения с предметом искушения. Не мир плох, а наша очарованность миром, не плоть дурна, а плохое пользование ею. Так и здесь: не плоть Традиции дурна, бывает дурным ее восприятие. Не через развоплощение “исторического христианства” лежит путь “очищения и обновления” Церкви, а через разъяснение собственно церковной, Традиционной иерархии ценностей. Субботу можно не отменять. Достаточно лишь напомнить, в каких отношениях она находится с человеком.

Обновление традиции

В свете сказанного, вопрос об обновлении форм Традиции должен быть более понятен. Можно обновлять предания; нельзя обновить Предание. Если истинное Предание есть действие Божие в человеках, то оно само является источником истинного обновления, и никак не может быть реформируемо Соборами или богословскими конференциями. Из него можно выпасть, отломиться, можно сужать или расширять поле его действия в своей жизни — но его самого “обновить” нельзя.

Понятно также, что если мы всерьез рассматриваем плоть Предания (то есть Церковь) как живой организм, то нельзя запрещать улучшений форм ее жизни и проповеди. Все живое естественно меняется, растет; музейности подлежит лишь оставшееся в прошлом.

Нельзя принципиально возражать против улучшений в церковной жизни и церковной практики. Вопрос лишь в том — что и как улучшать. Одни видят смысл надлежащих перемен в богослужебной практике в возвращении к формам Богослужения 17 века, другим (“обновленцам”) ближе формы церковной организации четвертого века… И там, и там есть своя правда и свои опасности.

Дорогое хранится.

Любовь к Церкви тормозит пыл что-либо менять в ее жизни. Действительно, если человек любит церковный быт и церковную службу — он не спешить менять их: уже полюбившееся не переиначивают. А если человек далек от Церкви — то он ничего и не сможет улучшить в ее жизни. Без любви к реальной Церкви любое обновление становится пошлым обновленчеством.

Причина церковного консерватизма в том, что христианство — историческая религия. Явление Христа исторично, и отсюда уникальна роль “свидетелей” — апостолов. Претендовать на то, что мы сможем лучше понять Христа, чем апостолы и евангелисты — неумно и дерзко.

Другая причина, касающаяся вновь уже не догматического, а богослужебного предания, — в причастности религиозной практики к самым глубоким и серьезным областям человеческой жизни. “Консервативно то, что серьезно. Как бы ни менялись моды, траур женщин остается тем же, потому что в горе женщина не выдумывает. Самым консервативным явлением человеческой жизни является религия, потому что она — самое глубокое явление. Реформа начинается тогда, когда больше ничего нет в душе (я говорю о реформе форм), поэтому революция — всегда признак оскудения духовной жизни нации” (о.

Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату