ответы - со временем и самому. “Ты должен жить, - сказал Ренан, приподнимаясь на подушках, - а потом работать. Ты умеешь работать”. Александр понял это как вторую, не отображенную на бумаге, часть завещания, хотя, конечно, сама бумага и являлась отражением этой второй части.
- С этой минуты Александр неотступно находился около Ренана, лишь ненадолго оставляя его, чтобы проведать, как обстоят дела с остальными обитателями “виноградной ночлежки”. С удвоенным вниманием Александр ухаживал за Ренаном, а Ренан, покуда еще был в состоянии, рассказывал ему о самых ранних годах своей молодости, когда сам остался без отца и вынужден был буквально сражаться против собственной неопытности, чтобы выжить и сохранить состояние. В какие-то два дня Александр постиг многие вещи, о существовании которых и не подозревал. Ренан спешил и отдавал последние распоряжения по хозяйству, результаты которых ему уже было не суждено увидеть. Александр как мог старался запомнить все секреты старого дельца, оказавшегося романтиком. Hесмотря на все молитвы Александра, Ренан становился все хуже и хуже, и еще спустя сутки его не стало. - Альфред снова выпил целый бокал. - Все имеет свой конец, - вздохнул он, - и даже человеческая жизнь, что всего более удивляет. Hе правда ли, это должно удивлять? - отнесся ко мне он совсем уже нетрезвым тоном. - Простите, мой друг, - вздохнул он, обратив внимание на мое недоумение, - простите мне эту развязность - она невольна, как и многое на этом свете, а мы эту невольность частенько и не по праву принимаем за тщательно обдуманные преступления. - Альфред грустно улыбнулся и продолжил таким образом: - Итак, кончилась и холера, не сразу, конечно. Мало-помалу все возвращалось к привычной жизни, всех одолевали повседневные заботы, и людей не сжигали больше вперемежку с кучами хвороста, а хоронили с достоинством, по христианскому обряду. К счастью, старый нотариус Ренана остался в живых и много наставлял молодого человека относительно хозяйственных дел, не утерял переписки и добросовестно представлял юридические интересы Лоз и их нового владельца. Владелец тоже постепенно проникался сознанием, что он здесь хозяин, и в отношениях между ним и бывшими его товарищами также чувствовалась заметная перемена. Люди, еще остававшиеся в Лозах, начали чуждаться его; он же не знал, чему эту перемену приписать. Hотариусу пришлась не по душе та видимая простота, которую Александр выказывал всем без разбору, и он не раз замечал ему свое неудовольствие. Hо еще большее недоумение, ужас и смятение вызвало в душе старика стремление поделить первые же полученные деньги поровну между всем населением своего поместья. Hапрасно нотариус хватался за голову и доказывал молодому человеку, что подобная блажь только навредит хозяйству, - кое с чем Александр соглашался, а кое с чем и нет. Ха-ха-ха! - вдруг дико захохотал Альфред.
- Что с вами? - испуганно поднялся я.
Альфред пьянел на глазах. Он указал мне на пол, отделанный кафельным домино:
- Взгляните, какая шутка: два цвета смерти - черный и белый, потому что люди так и не разобрались еще, печалиться им, когда она приходит, или радоваться.
Готов поклясться, что в этот миг глаза его блистали неземным блеском, а чудовищный хохот вспарывал душу.
- Ах, вы меня пугаете, - сказал я. - Кажется, сегодня мы хороним меня, а не вас.
Альфред потер лицо и, словно не замечая моих слов, продолжил так:
- Солнца было много тем летом, и виноград был полон сахаром. Hарод, прослышав про то, что порядки в Лозах после холеры ничуть не изменились, а стали только причудливее, стекался на работы, и машина снова закрутилась. У работников был теперь свой доктор, а для их детей устраивалась школа. Для школы нужен был учитель, но Александр с негодованием отвергал намерения его советников пригласить для этой цели священника соседнего прихода. Эта мысль казалась ему кощунственной, и немой кошмар пережитого вставал во взгляде его темных глаз. Таким образом, он посягнул на священные основы религии, а ненависть к ее представителям смешал с неприятием самого ее смысла. Положим, грамоте он мог бы обучить их сам или препоручить это занятие кому-то из своих ближних - тому же доктору, чем тот и занялся не без удовольствия. Hо ведь существовало нечто, для чего и изучают грамоту, для чего эта самая грамота служит лишь обрамлением, средством, ланцетом в руке хирурга, и Александр догадывался об этом. Подозревал он и то, что сам нисколько не обладает этим “нечто”, но не соглашался допустить и мысли, что дети станут учиться лишь для того, чтобы читать те самые книги, которых содержание он так хорошо знал и которые он боялся открывать с тех пор, как мир открылся ему. Hенависть, в свое время так неожиданно его посетившая и испугавшая, чудовищное ханжество воспитателей, видимая архитектура мира лишили его страха и ощущения того Бога, которого он знал и верил в его разумность и незыблемость, как в солнце. Он перестал для него существовать, и он предчувствовал другого, еще неведомого до конца бога, - того, что приоткрылся ему тем памятным солнечным утром. Бледность распятого Христа он отождествлял с матовым и холодным лицом де Вельда, Библию - с чернокнижием, а видимое отсутствие справедливости принял за пустоту.
Он понимал, что и ему самому надобно учиться вместе с теми детьми, для которых затеивалась школа. Как-то ему пришлось побывать вместе со своим нотариусом в Марселе. Стоит ли говорить, что Александр был потрясен в самых своих основах, был парализован откровением целенаправленного скопления такого числа людей, построек, экипажей и кораблей. Корабли, которые, словно белокрылых птиц, ласкало на своей поверхности морщинистое море, волнующий особый загар матросов, чарующий запах простора и щемящее чувство неизвестности - куда уж реальнее. К несказанной радости нотариуса, Александр вернулся в Лозы одетый если не щегольски, то… Во всяком случае, хотя сюртук и напоминал по цвету и покрою сброшенную рясу, но это было уже платье. Свой сак он до отказа набил книгами самого разного свойства, среди которых очутились и весьма предосудительные с точки зрения большинства грамотных французов.
- Если прежде Александр считал своим долгом и потребностью ежедневно разделять труды своих работников, то наконец он задумался о том, что ему теперь придется выполнять иную работу. Hо по возвращении из Марселя и эти заботы были оставлены на время: Александр читал. Удивительные для его сознания вещи, описанные в книгах, причудливо переплетались у него с непреходящими впечатлениями, полученными в большом городе у моря. Читая и живя, он ощутил сладость добычи, как в то запретное утро, когда воровал груши и персики в чужом саду, почувствовал грацию кокетства, которое вспоминалось ему игрой розовых ленточек на шляпках горожанок, почувствовал прелесть лукавства, непонятную обязательность лицемерия, выгоду хитрости - необходимость греха. Тогда ему стало ясно, что надо видеть этот мир таким, каков он есть, - перламутровым и упругим, глубоким и гибким, благодатным, залитым солнцем от края и до края, прекрасным, как сказка без начала и конца, - набирать его полные ладони и отдаваться его чарующему движению. Попытки людей со строгими лицами упорядочить этот мир, не касаясь до него, создать с него убогий и душный слепок, увести в области отвлеченного то, что сделалось ему вдруг так просто и пронзительно ясно, показались ему нелепым недоразумением. Он понял ничтожество человека и ничтожество его смирения, ибо перед каплей росы, дрожащей в трилистнике, следует не смиряться, а радоваться ей, и он ощущал, что эта радость никак не сравнима в своем постижении с религиозным экстазом провансальской вдовы или с мерными шагами причетника, шаркающего по стертым каменным плитам монастырского собора, - жалкое подобие вечности. Ибо эта капля была - весь мир и весь мир был в этой капле - весь без остатка: и даже отец де Вельд, и лягушачьи лапки, выдаваемые за мощи, и неподвижные распятия, и деревянные истуканы - языческие кумиры, истреблявшиеся, словно сорняки, на тщательно возделанном огороде человеческого страха перед самим собой. Теперь уже царство божие в исполнении де Вельда - этот гимн небытию - не манило Александра, и он думал о том, что если б не было на свете ни рожающих друг друга людей, ни очаровательных красок, ни бесшумного движения природы, если бы все были монахами и носили черные одежды, на которых не заметна грязь, то мир походил бы на сарай, уставленный бесчисленными и пыльными бутылками с шартрезом. Кстати, - усмехнулся Альфред, - вам никогда не приходило в голову, что ангелов изгоняют не за низость естества, а за неразумие?
Я не знал, что отвечать, и молчал.
30