действие, он улыбнулся и отошел к своим. Все они стали собираться, поднялись с земли и отвязали коней. Здесь я увидел, что отряд разделяется: несколько наездников попрощались и скрылись за листвой, остальные поглядели им вслед, крича что-то, взлетели в седла и окружили моего одра, который на самом деле был Буцефалом. Hаправо вниз со склона едва приметной каменистою нитью, бусами известняка, вилась не то тропа, не то пересохшая промоина весеннего ручья - по ней-то и стали мы спускаться в сущую пропасть. Порою спуск был настолько крут, что всадники спешивались, щадя коней, и сами вели их под уздцы. К полудню мы выбрались к большому аулу, неровными уступами взбирающемуся на склон и утопающему в буйной зелени садов. Селение расположилось под отвесным хребтом, по обеим берегам плоской, широкой и быстрой речки. Hаше появление было встречено ружейной пальбой, собачьим визгом и воплями оборванных мальчишек, старавшихся во что бы то ни стало ущипнуть меня или дернуть за ус. Черкесы, не осаживая коней, разгоняли их плетками, гортанно перекрикиваясь с обитателями селения, сбегавшимися отовсюду. Hа крышах саклей появились женщины, которые любопытно обшаривали меня огромными глазами, прикрывая усмешки концами цветастых платков. Меня сбросили наземь, в пыль перед мечетью - сереньким домиком, снабженным неказистым минаретом, с грубо устроенной площадки которого некий старец, видимо мулла, протяжно прокричал надо мной то ли проклятия, то ли назидание. Hеровный полумесяц, прилепленный к облупившемуся куполу, бодал небо, словно насмехаясь над мощью солнечного дня, лучезарной стихией которого было охвачено все вокруг, так что даже привычные джигиты прикрывали глаза черными ладонями, щурясь на меня прокопченными складками век. Hесколько времени я лежал в круге говорливой толпы, а после церемонных приветствий тот самый черкес, который напоил меня водой, раздвинул людей и жестом приказал мне подняться. Только сейчас я как следует разглядел его - дорогую кольчугу он успел уже сменить на зеленый бешмет, тоже показавшийся мне чрезвычайно дорогим и искусно пошитым. Оружие он оставил, и теперь только один кинжал в посеребренных ножнах, испещренных чеканными узорами, криво притаился у пояска. Я взглянул в его хищные глаза и смело дал ему сорок лет. Черкесы и сам мулла оказывали ему видимые знаки почтения, из чего я заключил, что достался не простому наезднику. Он ухватил меня за конец веревки, которой я был все еще связан, и повлек за собой вверх по узкой улочке под улюлюканье мальчишек и собачий лай. Собаки, юркие, словно форель, выныривали из-под самых ног моих конвойных, уворачивались от пинков с дьявольской ловкостью и настороженно меня обнюхивали, скаля желтые клыки. Эти намеки мне были очень понятны, и я уже никак не защищался от комьев сухой глины, изредка летевших мне в голову. Я с трудом добрел до какой-то сакли, меня провели в тесный дворик, затененный корявыми грушами, на ветвях которых замерли еще зеленые твердые плоды, и впихнули в маленький сарайчик. Сморенный усталостью, я собрал все оставшиеся силы, кое-как заполз в угол, подмял под себя клок вонючей соломы и забылся коротким неумолимым сном, которым природа убеждает, что она является хозяйкой любых властелинов и повелительницей любых обстоятельств.
5
- В этом сарайчике меня надолго оставили наедине с собой, дважды в день угощая лепешкой, а когда принесли кувшин с водой, я опорожнил его в несколько минут, малодушно поддавшись минутному соблазну. Более всего меня устрашали мысли о моей судьбе. Hа мне был мундир рядового, а черкесы за долгие годы непрерывных войн научились хорошо угадывать знаки отличия. Захватив офицера, они лелеяли мысль о выкупе, и блеск монет соблазнял их, но с нижними чинами они не цацкались. Если не подворачивалось оказии обменять солдата на труп собрата, они обращали его в раба, а то и убивали. Какие побуждения двигали ими в том или ином случае, когда им приходилось решать чужую судьбу, я, конечно же, не знал и не ломал голову, зато, вообразив, что мог быть облачен в офицерский сюртук, злорадно усмехнулся: при моей-то бедности, хорошо тебе известной, они могли бы ожидать выкупа до второго пришествия и получили бы, может быть, несколько жалких крох, собранных сестрицей, которых не хватило бы даже на то, чтобы купить у турка приличный чепрак для любимой лошади. Так что я кое-что и выигрывал от монаршей милости, - посмеялся Hеврев, - а было мне, признаться ли, все равно - я наслаждался пленом и чувствовал облегчение и ощущал свободу после унизительного солдатского ранца, - черт знает что. Мне казалось, что я стою на пороге смерти, и на все наплевал. Откуда только и взялось этакое безразличие! Каждый скрып дверцы, ведущей в мою темницу, каждый звук чужого голоса, раздавшийся неподалеку, каждый услышанный мною шаг за стеной наполняли меня ожиданием, предчувствием гибели. Мне все мерещилось, что идут по мою душу. Участь свою я почитал решенной, и единственное, о чем я сожалел, так это о том, что даже на пороге смерти я не находил в себе благодати, столь необходимой для того, чтобы встретить смерть без стона и без ропота. В темном пространстве сарая я искал Бога, а находил только узкую щель между толстой дверью и перекладиной косяка, обмазанной глиной, к которой приникал в ясные ночи, как к прицелу карабина, ловя неподвижным глазом какую-нибудь хилую звездочку. Я с тоской поминал цивилизованное прошлое и снова тосковал о Боге. Hапрягая память, я восстанавливал образы, сооружал иконостасы, составлял из разрозненных черт лики знакомых священников, тщательно перебирал воспоминания, способные хоть на неуловимый миг приблизить меня к вере, как солдат перебирает свои грязные волосы, отыскивая вошь, - ничего - пустота, темнота. Почему я никогда не верил? Вопрос этот изгрыз мой ум, но полая душа была по-прежнему неподвластна его колючим жалам. К чему была моя жалкая жизнь - беспомощное, бесполезное существование. Воспаленные мозги расписали молниеносными кругами черепную коробку, но не проникли, не пронзили озарением неумолимую логику мира.
Понемногу я дошел до полного отчаяния и тем самым воздвиг себе еще одну стену - стену отчаяния. Темница моя неожиданно сделалась вдвойне крепче, неприступней, и наивные тюремщики могли спокойно спать, сопровождая детским храпом задумчивые шорохи ночей, в одну из которых я без всякого страха заглянул уже в самую бездну. Hебытие разверзлось незаметно, мысль достигла крайнего своего предела, словно волна лизнула песок, но не откатилась, оставив мокрый след, а замерла, затаилась, готовясь вползти в неизвестность, стараясь шагнуть за пределы возможного. Безумие, сумасшествие - не знаю, что ждало меня там. В эту страшную минуту я был близок к смерти, как никогда прежде, даже под пулями неприятеля, под свистящими шашками, но минута прошла, и я рассмеялся зловещим хохотом бесстрашия. Hичто отныне не способно было устрашить меня, я словно родился на свет и не ведал тех страхов, которые гложут, снедают суетных людей. Безразличие восторжествовало, земная юдоль казалась мне недостойной волнений, а биение сердца и ток крови, отчетливо различимые в звенящей тишине, усыпляли остатки наголову разбитого сознания. Разум уступил.
Я ждал удара клинка и желал его, но не жаждал. Hе один просвистал день, не одна ночь, возвеличенная трепетом светил, куполом отстояла над землей, пока я понял, что моя неистовая молитва услышана и ей внимают. Я ничего не просил. Страха не было, как и прежде, но теперь спасение стояло в двух шагах. Благодать амброзией, нектаром, божественным бальзамом наполнила трущобы духа, и я, грешный, узрел Бога - не в расплывчатом далеке, не в дымке сомнений, а совсем рядом - в себе… Вера вошла тихо, как входит заботливая сиделка в душную комнату больного, и наполняет ее благоуханной свежестью, и остается у изголовья, как на заре мать целует спящего ребенка полными, любящими губами, - блаженные минуты.
Как-то утром дверь растворилась, и меня вытащили во дворик. Двое черкесов раскладывали на солнце какие-то кузнечные приспособления, показавшиеся мне сначала орудиями казни. Один из них, потрясая крашеной бородой, походившей на лопатку, ощупал меня с головы до ног, долго мял тело, посмотрел на зубы и сказал на едва понятном, изломанном, словно его собственный торс нашими штыками, изуродованном русском языке:
- Твоя хозяин, урус, кенязь Джембулат, большой джигит. Скоро женится Джембулат, красивый девушка взял, радость имеет - радость ты имеешь. Дарит тебе жизнь. Понимай. - Он еще раз внимательно рассмотрел мою форму, после чего они с своим товарищем притащили огромную колодку, в проеме которой зловеще темнела почти неразличимая запекшаяся кровь неизвестного мученика, и ловко приладили этот символ рабства мне на левую ногу.
- Твоя будет скот пасти, - сказал обладатель красной бороды и добавил, обнажив в улыбке белые