Толстой поил их малиновым отваром, не отходил от них, спал в той же комнате. Болело двадцать восемь офицеров, многие скончались. Толстой с полковым доктором подыскали здание, где собирались устроить больницу на четыреста человек.

Сам доктор не заразился тифом потому, может быть, что был единственным врачом на весь полк, и болеть ему было никак нельзя. Он считал себя френологом и, еще когда офицеры были здоровы, щупал у них головы, отыскивал какие-то шишки и под общий смех старался угадать склонности каждого. Толстому он сказал, что тому свойственны чувство красоты и способность любить.

- У вас сильно развита привязанность, так что кого полюбите - не разлюбите...

Теперь было не до смеха. Но что он мог поделать, если вода была заражена, если кругом следы испражнений и рвоты больных и даже трупы, которые не успевали убирать... Толстой уже несколько недель носил в себе созревавшую болезнь, но был крепок, переносил на ногах головную боль, познабливание. Доктор уговаривал его лечь, по опыту зная, что у таких, как Толстой, сразу и сильнее проявится помрачение сознания. Сколько их в бреду вскакивало с постели, выбрасывалось в окна!..

Удушливая тьма надвинулась внезапно. В короткие минуты просветлений он горячо молился. Не за себя... за Софью Андреевну, за Софи, как он уже давно ее называл, за мать, за всех, кого знал и любил. Он не боялся смерти, веря в предопределение. На роду было Юрию, брату Софи, погибнуть на той злосчастной дуэли с Вяземским. Вместе с ней они побывали на его могиле весной в последний раз и привезли оттуда цветы... Это сблизило их еще больше, хотя столько ненужных воспоминаний омрачало их отношения. Нет, он не был вполне счастлив, но сознание твердости своих нравственных устоев, добра, которое он может делать, приносило ему удовлетворение. Он даже любил это свое счастье, полное страдания и печали. Господи, отчего же случилось ему плакать без причин с самого детства? Отчего с тринадцатилетнего возраста он прятался, чтобы выплакаться на свободе, хотя казался всем невозмутимо веселым? И все-таки не одно предопределение правит жизнью, существует еще и свобода воли. Ее отрицать нельзя, она очевидна. Когда горит твой дом, ты не остаешься там сложа руки, веря в предопределение. Ты выходишь и спасаешься. Если все предопределено, тогда молитва - ничто! А если просить отстранить несчастье от любимого человека? Разве это бесплодное дело, лишь способ поклонения богу? Нет, он верит в прямое и сильное воздействие молитвы на душу человека, о котором молишься, и своя душа становится менее стеснена пространством и материей. Если два человека одновременно с одинаковой верой думают друг о друге, то они сообщаются между собой вопреки отдалению, вопреки материальным законам. Он уже думал об этом не раз и писал Софи о своих заветных мыслях. Душа ее родственна его душе. Не думал ли он об этом и прежде, не писал ли он Софи: «Мне кажется, что в детстве мы были неразлучны. Куда ты делась потом? Что с тобою сталось? Я хочу излить тебе свою душу. Я хочу, чтобы ты вспомнила о наших детских играх. Почему тебя оторвали от меня?» Он знает, он чувствует, что сейчас она страдает, что она думает о нем и молится... Как можем мы знать, до какой степени предопределены заранее события в жизни любимого человека? Горячее желание, мольбы - это вмешательство, которое может отстранить несчастье другого. А что это было - предопределением или свободой его воли, когда он мог изменять судьбы людей, стоя близко ко всесильным смертным и стараясь принести немного добра, высказывая правду о том, что представляется в фальшивом свете. Может быть, это косвенное действие того же божественного предопределения?..

Мысли Толстого путались. Они были продолжением его сомнений, о которых он часто говорил и писал Софье Андреевне. Он любил читать книги о магнетизме, о таинственных и странных проявлениях силы людей, которых то превозносили, то называли шарлатанами, и предлагал Софье Андреевне задуматься над всем этим. Он не принимал примитивно-сказочной догматики, называя ее «поповским арго», но верил в бога как в высший разум. «У меня невысокое мнение о разуме человеческом, я не верю тому, что он называет возможным и невозможным - верю больше тому, что я чувствую, чем тому, что я понимаю, так как бог нам дал чувство, чтоб идти дальше, чем разум. Чувство - лучший вожак, чем разум, так же как музыка совершеннее слова». И мысли свои он считал лишь бледным отражением своего чувства, он верил, что многое в душе может быть понято другой, родственной, душой - словесное объяснение лишь затмило бы смысл. И он молился теперь о Софи непрерывно, веря и в ее молитву...

...Теряя сознание, он проваливался в кроваво-красные бездны, видел свое тело со стороны, видел товарищей, летел меж каких-то стен...

Однажды все это кончилось, наступил покой. Толстому подумалось, что он уже умер, и в то нее время ему хотелось открыть глаза. Едва разомкнув веки, он увидел над собой лицо Софьи Андреевны, и губы его попытались выговорить: «Софи!» Но голоса своего он не услышал. Горячие капли, падавшие на его лицо, вдруг заставили его ощутить себя живым. Он раскрыл глаза широко и понял, что это действительно была Софья Андреевна. По лицу ее текли слезы...

Тогда-то и отправил Арбузов свою депешу, а на следующий день другую:

«Улучшение состояния болезни стрелкового полка Императорской фамилии майора графа Толстого продолжается; он в полном сознании. Ночью показался благодетельный пот, после чего больной спал спокойно. Вообще степень болезни заметно уменьшилась. У больного появляется даже аппетит».

Толстой был слаб, но счастлив. Софья Андреевна не отходила ни на шаг от его постели.

В марте 1856 года был заключен Парижский мирный договор. В Одессу прикатил и Лев Жемчужников, чтобы по мере сил помочь братьям.

«Я застал брата Владимира уже выздоровевшим, обритым; Бобринского тоже выздоровевшим и обритым; Алексея Толстого еще лежащим в тифе и около него любимую им Софью Андреевну Миллер, жену полковника, на которой он впоследствии женился. В другой комнате лежал в тифе офицер того же полка Ермолов, бывший мой товарищ по корпусу... Болезнь шла обычным ходом, и полк таял».

Как-то Лев подъехал к двухэтажному дому, в котором жили братья, усадил Алексея Толстого в коляску и повез покататься к морю. Толстой радовался, вдыхал полной грудью воздух, но на первый раз быстро утомился. Прогулки продолжались. В самой Одессе ветер носил по улицам тучи известковой пыли, от которой воспалялись глаза и все время першило в горле.

Софья Андреевна была рядом, но Толстой ни на минуту теперь не забывает о матери. Он сообщает ей в письмах о прогулке в коляске и попытках ходить пешком («шагов сто каждый день»), о том, что очень похудел и вырос («стал выше Жемчужникова, а раньше было наоборот»). Письма полны нежности, заботы о здоровье Анны Алексеевны.

Вскоре Толстой уже настолько окреп, что предложил Льву поехать в каменоломни, где, по слухам, прятались грабители. Любители острых впечатлений вооружились револьверами, но Толстой сказал, что больше надеется на нож, который никогда ему не изменял. Одно его смущало - он не чувствовал в себе прежней силы. Впрочем, и Лев был детина хоть куда. Они облазили все пещеры, но, к досаде своей, никаких грабителей не встретили.

Вскоре Льву предоставилась было другая возможность подраться...

Художник побывал в Крыму в самый разгар боевых действий и теперь часто рассказывал братьям о своих впечатлениях. Он рисовал «грустные картины» застрявших в грязи обозов с боеприпасами и узнал о секретном распоряжении, чтобы на пятьдесят выстрелов неприятеля отвечали пятью. Он встречал транспорты, переполненные ранеными; их головы бились о телеги, солнце пекло, они глотали пыль, шинели были сплошь покрыты кровью... Жалость и досада все больше овладевали Жемчужниковым. Исчезло вдохновенное желание увидеть и запечатлеть Севастопольскую оборону, возникло отвращение от войны.

Недалекий в своем озлоблении, так и не понявший духа Севастополя, Лев Жемчужников вел лишь разговоры «о безобразии нашего строя». В родственном круге Толстого отражались все противоречивые чувства, которые были вызваны этой войной в русском обществе. Да, они видели все безобразия, всю бездарность системы, но любовь к родине и чувство долга брали верх. Злорадства не могло быть у этих сынов России. Горечь, откровенная горечь сквозила в их речах.

Лев Жемчужников рассказывал, что в Севастополе не хватало питьевой воды, солдаты «против штуцеров отстреливались дрянными ружьями», интенданты воровали, поставщики, все те же гинцбурги и горфункели, наживали сказочные состояния. Они, по словам Льва Жемчужникова, «не доставляли мяса, полушубков, разбавляли водку...». Генералы-штабисты оказались неспособными вести планирование боевых операций. «Гладко было на бумаге, да забыли про овраги, а по ним ходить...» - распевали в Севастополе на

Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату