Он заставляет Рюрика с братьями говорить на современном немецком солдафонском языке, как и Святослава с Владимиром.
Что Толстой был человеком остроумным - общеизвестная истина. Но юмористом, в нынешнем понимании этого слова, его никак не назовешь. Алексей Толстой в нашей литературе явление уникальное. В его сатирах веселая игра словом, блеск литературный сочетается с удивительной меткостью и глубиной мысли.
И опять же, как и в сочинениях Козьмы Пруткова, сатира его имеет много доньев. Остроумные и подчас злые характеристики русских монархов лежат на поверхности. Привлекая видимой разоблачительной язвительностью, они сделали «Историю» одним из самых популярных произведений своего времени. Она ходила по рукам в невероятно большом количестве списков, так как не могло быть и речи о представлении ее в цензуру из-за кажущегося отсутствия каких бы то ни было иносказаний.
Но в том-то и дело, что иносказания были. За нарочитой легкомысленностью и задорным ритмом стихов трудно углядеть насмешку не над историей своего народа, а над самими историками. Имя им легион. От официально-фундаментальных ученых с их елейно-скучными характеристиками до злорадных выкапывателей очернительных фактиков, в которых будто бы и заключалась историческая истина.
Алексей Толстой не задыхался от злобы, не выискивал фактики, чернящие народ, не перечеркивал прошлого. Он говорил как свой среди своих. Русский человек, если он и осуждал предков, то с надеждой, что это будет уроком на будущее. Что бы там ни говорили, он был человеком своего времени, и сатиры его были современными и своевременными.
На его глазах развертывались чернильные битвы норманистов и антинорманистов. Но не будем вникать в сотни томов, доказывавших, что Рюрик был скандинавом-немцем, литовцем, прибалтийским славянином... (Последнее для Толстого, судя по некоторым интересовавшим его фактам, было само собой разумеющимся.) Взглянем на послепетровских российских монархов, по крови и духу совершенных немцев. Так отчего бы и Рюриковичам не заговорить рублеными немецкими фразами, исподволь напоминая о тех временах, когда
Давно уже замечено, что Толстой добивался комического эффекта употреблением современных бытовых словечек в нарочито торжественной речи. Это совсем уж сплетало историю со временем Тимашева, ставшего министром внутренних дел, и барона Ивана Осиповича Велио, директора почтового департамента, заглядывавшего в чужие письма.
Шутки шутками, а в насмешках над историками и современными Толстому министрами проглядывала еще и боль поэта за русское неумение процветать, несмотря на природные богатства огромной страны, трудолюбие ее народа, обилие светлых умов.
Однако вернемся к профессору Костомарову, который, судя по письмам Толстого, не раз помогал ему в изучении исторических материалов и оценке уже написанного с научной точки зрения. И к антинорманистским взглядам Костомарова, который в 1860 году напечатал в «Современнике» статью «О начале Руси» с эпиграфом из литовской песни: «Выбежали, выбежали двое молодых пловцов из села Руси... О Русь село: там растет цветочек, куда мое сердце стремится!» Он вспомнил Ломоносова, выводившего варягов из славян, вспомнил академиков-немцев, изощрявшихся в доказательствах нерусского происхождения Рюрика. Задел он и Погодина с его книгой «Норманнский период русской истории». Погодин вызвал Костомарова на дуэль, но не стреляться предлагал, а спорить публично. Сейчас даже трудно поверить, какой ажиотаж вызвало это событие. О готовящемся диспуте вели переписку министры. Две тысячи билетов были расхватаны за несколько часов. В сенях Петербургского университета, где продавали билеты в пользу нуждающихся студентов, вскоре их перекупали уже по пятидесяти рублей. П. А. Вяземский и В. Ф. Одоевский и те проникли 19 марта 1860 года в зал «по знакомству» и пристроились кое-как. Давка была страшная. Толпы безбилетных осаждали университет. Во вступительном слове ректора университета П. А. Плетнева прозвучало удивление по поводу такого интереса у молодого поколения «к предмету самому темному и неопределенному», неспособному, казалось бы, вызвать ничего, кроме скуки.
Наступала зрелость русского общества, желавшего познать себя и свое прошлое. Публика шумела, разражалась неистовыми аплодисментами при репликах «дуэлянтов», порой заглушая и саму дискуссию. Костомаров брал верх.
Михаил Петрович Погодин устало сказал:
- Уступите мне хоть то, что норманны были каплей вина в славянском стакане; она все-таки как ни мала, а весь стакан окрасит.
- Капля вина не окрасит славянское море, - ответил Костомаров.
- Уступите же мне хоть эту каплю, у меня гомеопатические требования.
- Я не верю в гомеопатию.
Под конец Погодин воскликнул:
- Да здравствует Русь, от кого бы она ни происходила!
Студенты на руках вынесли «дуэлянтов». Долго еще в журналах гремели отклики на этот диспут. Чернышевский выступил против Погодина.
В декабре 1861 года Петербургский университет из-за студенческих беспорядков был закрыт, а за семь дней до этого Костомаров писал: «Университет стал для меня невыносим так же, как прежде я любил его. Помилуйте: аресты повторяются, шпионы шныряют между студентами, и каждое неосторожное слово передается в III Отделение...»
В Дрездене, основательно устроившись с осени 1862 года на Каролаштрассе, 8, Алексей Константинович погрузился в работу над трагедией «Смерть Иоанна Грозного», первые акты которой нахваливала и уже собралась переводить Каролина Павлова, сказавшая как-то, что Толстой
Как бы Толстой ни защищался от нападок на «Князя Серебряного», в душе он понимал, что в этом романе Иван Грозный изображен односторонне. Романиста подавлял авторитет Карамзина. Он не понимал исторической необходимости укрепления царской власти. Возмущался излишней жестокостью Ивана Грозного, от которой простой народ страдал не меньше бояр.
Но неужели не надоела ему растянувшаяся более чем на десятилетие попытка создать «изображение общего характера целой эпохи»? Почему он обратился вновь к XVI столетию? Это очень трудно - возвращаться к думаному-передуманому, хотя, казалось бы, все под рукой: и знание эпохи, и представление о характерах исторических лиц. Другой бы все бросил и занялся делом, сулящим новые впечатления, новые открытия. Но Толстой был человеком упорным. Он вернулся к прежней теме, переборол в себе возникшее было отвращение к тому, что уже навязло на зубах. Но он не стал перерабатывать для сцены «Князя Серебряного», а задумал историческую трагедию.
Толстой вовсе не собирался следовать примеру Сумарокова, Княжнина, а тем более сонма русских драматургов, которые, подобно Озерову или Кукольнику, создавали ходульно-величавые трагедии, изгнанные со сцены окрепшей натуральной школой. Но верный своему принципу говорить и действовать вопреки господствующему мнению, он взялся за историческую трагедию как за нечто, доказывающее его приверженность «чистому искусству», независимому от решения животрепещущих вопросов.
Другое дело - что у него получалось. И как бы потом ни толковались трагедии Толстого (семь лет жизни отдано будет трилогии), принципы его удивительно созвучны мнению Пушкина, отрицательно относившегося к французской современной трагедии, в которой какой-нибудь римский Тиберий