— Завтра утром, — подтвердил Соколов. — Куда же сегодня?..
— Да, поздно, — согласился старший лейтенант. — Так ты беги. Вот и адрес припас.
Он достал из тумбочки клочок газеты.
— Я еще к Петрову зайду, — сказал я, принимая бумажку.
— А Петров, он в третьем отделении, двадцать седьмая палата. Это соседний корпус слева. Третий этаж. Забеги да и привет передай от нас.
Мы договорились с Соколовым встретиться утром, в восемь, у госпиталя.
Макака, увидев меня, пустил слезу.
— Через часок к тебе еще лейтенант Соколов зайдет. Он здесь, — сообщил я.
Витя поправился на госпитальных харчах и даже как-то посолиднел.
— Дней через десять обещают отпустить. Представляешь? А Буньков! О, какой Буньков! Я просто влюбился в него. Представляешь, ранение у него серьезное, не то что у меня, а он мне каждый день записки присылал. Смешные такие: мол, не унывай, Макака, мы еще с тобой повоюем, даже после операции. А потом заходить стал, и во дворе мы каждый день встречаемся. Я прямо не знаю, как его и благодарить. Никогда не думал, что он такой!
Макака рассказывал взахлеб, и взахлеб спрашивал, и опять рассказывал.
— А у нас Шукурбек… И так глупо… — сказал я.
За окном, будто отдыхая от прожитого трудного дня, тяжело дремал город. Огромный, почти не тронутый войной, он вяло дымил трубами заводов и фабрик, стучал сапогами солдат, трепетал флагами и транспарантами, шелестел метлами — немцы подметали мостовые и тротуары. Шли по улицам люди — взрослые и дети. Закрывались ставни уже работающих магазинов. Проносились штабные машины. Шумели воробьи. И вороны на огромных старых деревьях галдели, готовясь на ночной покой. А в окнах домов, где уже жили люди, опускались шторы. Сейчас электростанция даст ток.
В ворота госпиталя, а их трое, въезжали и выезжали санитарные машины. Из машин прибывающих выносили и выводили раненых.
— Осторожно. Берем. Заноси влево. Осторожно, осторожно! Давай. Беру, — глухо аукал двор.
Санитарный порожняк уходил обратно, обгоняя армейские колонны, шедшие через город к автостраде Бреслау — Берлин. И пустые санитарные машины, и войсковые колонны спешили к фронту.
А когда над Лигницем опустился вечер, из ворот госпиталя выехала крытая машина. Никто не видел, как она была загружена, как трое солдат с лопатами и фонарем сели в кузов. Выбравшись за черту города, машина свернула на грунтовую дорогу и остановилась у небольшой высотки. Здесь уже был готов ров, напоминающий несколько увеличенный в поперечнике окоп.
Трое солдат и водитель вынули из машины пять мешкообразных тел и осторожно положили их в ров, с самого края, одно на другое. Затем взяли лопаты и присыпали их чуть-чуть землей.
— Бумажка где? — спросил один из них, спустившийся на дно рва.
— Тут, — прозвучало сверху. — На!
Он положил бумажку на землю. Потом покопался вокруг, нашел камешек и придавил им бумажку:
— Фонарь подайте-ка, проверю.
Ему опустили фонарь. Солдат рукой подровнял землю, присыпав торчащие из нее волосы, и еще раз перечитал бумажку: «4.03.45 г. Похоронены к-цы Хомутов, Анжибеков, Свирлин, с-т Савинков, мл. сержант Сойкин. Место свободно».
— Кажись, все верно. Подсобите подняться.
Солдат вылез из рва, и все молча закурили. Затоптав сапогами окурки, пошли к машине.
— Небось на сегодня всё.
— Посмотрим. До утра-то еще вон сколько!..
Мне все хотелось сказать ей, что я свободен до утра. Но я видел ее усталое лицо и помимо воли поглядывал на руку. Десять часов. Двадцать минут одиннадцатого. Без десяти одиннадцать. Пятнадцать минут двенадцатого. Двадцать пять…
Пролетело уже три часа, но я не заметил их. Мы сидели совсем одни в большой квартире, и мне казалось, что мы только что встретились и ни о чем еще не успели поговорить. Она старалась быть хозяйкой этой чужой для нее и непривычной для меня квартиры и угощала меня чем-то, и поила чаем, и опять бегала на кухню. А я все думал и думал об одном: идет время, время идет… и — уходит.
— Мне пора, пожалуй, — наконец сказал я, еще раз взглянув на часы: — Без двадцати двенадцать…
— Ну что ж. — Она тоже встала. — Спасибо тебе большое, что ты приехал. Ты знаешь, как я рада…
Мы вышли из комнаты в прихожую и стояли у двери, вдруг она вспомнила что-то и смутилась:
— Ах, какая же я! Ведь у меня есть что-то… Специально берегла… И забыла. Может, на дорогу?
Не снимая шинели, я вернулся вместе с ней в комнату, подождал, пока она принесет из кухни это «что-то», и мы подняли стаканы:
— За встречу! Нашу… — сказала она. — И не сердись, что я — такая…
— За встречу! И… — Мне хотелось сказать ей еще какие-то слова. — И за то, чтоб мы встретились еще!
Мы опять попрощались у двери. Она вышла на лестницу проводить меня.
— Ты куришь? — Кажется, она удивилась, когда увидела, что я скручиваю самокрутку. — Да, а ты куда сейчас? Неужели обратно, так поздно?
Я остановился, не зная, что ответить.
Куда я?
Бродить по улицам до утра, но на улицах наверняка ночные патрули, и что я буду объяснять им, показывая свою увольнительную? Или шмыгнуть в какой-нибудь дом, где есть пустые квартиры? Квартир таких много, но как я найду сейчас такую? Ведь можно напороться?
— Так почему ты молчишь? — спросила она.
— А я не знаю куда, — признался я. — У меня до утра… До восьми ноль-ноль… Свободное время. Так мы договорились.
— Ты с ума сошел! — Она потащила меня обратно в квартиру. — Какой же ты, право. И я хороша. Ну как ты так можешь! Неужели мы не устроимся? Здесь пять комнат. И мне не так будет страшно… Ведь я трусиха!..
— Но ты же не одна, — сказал я, вспомнив ее слова о подругах, с которыми она квартирует.
— Девочки сегодня дежурят, я смерть как боюсь одна, да в такой квартире!
Она стянула с меня шинель, потащила в комнату.
— Вот здесь… Я постелю тебе. Одну минуточку. Тебе будет хорошо. Вот пепельница. Кури!
Пепельница была теперь у меня в руках. Я не знал, куда поставить ее, чтобы закурить. А курить хотелось безумно.
— Поставь, — сказала она, почувствовав мою растерянность, взяла у меня пепельницу и сама опустила ее на какую-то тумбочку.
Мне показалось или хотелось, чтоб это было так, что она как-то неестественно долго смотрела мне в глаза.
— Помнишь, я говорила тебе тогда, в Ярошевицах, на кухне… Не сердись, но я скажу тебе честно: ведь раньше я никогда не любила тебя… А сейчас не знаю… Я где-то читала, что вторая любовь бывает настоящей… Может, что так… Только молчи и ничего не говори сейчас… Хорошо?.. Подожди, я сейчас разберу…
Я молчал.
Она все сделала, оставив меня одного в соседней комнате и сказав «спокойной ночи». Я настолько был обескуражен, что все продолжал стоять возле широкой белоснежной постели, боясь пошевельнуться. Она постелила чистую простыню, надела свежие наволочки и прикрыла постель традиционной немецкой пуховой периной. А я не знал, что делать: неужели расстегнуть ремень, размотать обмотки, снять ботинки и забраться на этакую кровать как есть, в гимнастерке и галифе?
До этой ночи я ни разу не раздевался на ночь, с той поры как мы покинули Гороховецкие лагеря. А