абсолютное пространство, которое при этом оказывается пространством симуляции.
Это всего лишь пример, но он означает в целом выход на орбиту — в качестве орбитальной и средовой модели — нашей приватной сферы как таковой. Она не является более сценой, где разворачивается драматический интерьер субъекта, занятного объектом как своим образом. Здесь, на орбите, мы оказываемся распорядителями микроспутника, живя уже не так, как актеры или драматурги, но как терминалы, умножающихся сетей. Телевидение — это пока наиболее непосредственный прообраз этого. И сегодня оно оказывается подлинным пространством обитания, которое воспринимается как приемник и распределитель, как пространство восприятия и операций, контролирующий экран и терминал, который как таковой может быть наделен телематической властью, то есть способностью регулировать что угодно на расстоянии, включая работу по дому и, конечно, потребление, игру, социальные отношения и досуг. Симуляторы досуга и отпусков на дому — подобно летным симуляторам пилотов — стали доступны.
Здесь мы оказываемся далеко от жилой комнаты и близко к научному вымыслу. Но когда-нибудь все же придется увидеть, что все эти изменения — завершающие мутации объектов и среды в современную эру — случились благодаря необратимой тенденции к трем вещам: все возрастающей формальной и операциональной абстракции элементов и функций и их гомогенизации в едином виртуальном процессе функционирования, замене телесного передвижения и усилий на электрические и электронные команды и миниатюризации — в пространстве и времени — процессов, чья реальная сцена (хотя это уже более не сцена) оказывается сценой бесконечно малой памяти и экраном, с которым они сообщаются.
Здесь существует, однако, проблема, поскольку подобная «энцефаллизация» и миниатюризация цепей и энергии, эта транзисторизация окружающей среды, ведет к полной бесполезности, неприменимости и почти обсценности всего того, что обычно переживалось на сцене нашей жизни. Хорошо известно, как простое присутствие телевидения превращает оставшуюся часть жилища в некую разновидность архаической обертки, в некий рудимент человеческих отношений, чье собственное выживание оказывается сомнительным. Когда с этой сцены исчезают ее актеры и их фантазии, когда действо кристаллизуется на отдельных экранах и операциональных терминалах, тогда то, что осталось, является только как большое бесполезное тело. Само реальное является как большое бесполезное тело, опустошенное и проклятое.
Это время миниатюризации, телекоманд и микропереработки времени, тел, удовольствий. Нет больше идеального принципа для подобных вещей ни на самом высоком уровне, ни в человеческом масштабе. Остаются лишь концентрированные эффекты, миниатюризированные и доступные непосредственно. Это смещение от человеческого масштаба к системе ядерных матриц наблюдается повсеместно: это тело, наше тело нередко оказывается попросту излишним, принципиально бесполезным в своей протяженности, разнообразии и сложности его органов, его тканей и функций, поскольку сегодня все сконцентрировано в мозге и генетическом коде, которые в полной мере резюмируют операциональную дефиницию бытия. Деревня, необъятная географическая периферия, уподобляется опустошенному телу, чей простор и размеры кажутся неопределенными (и которая вновь возвращает нас к перекрестку, даже если покинуть главные магистрали), как только все события переносятся в города, сами сведенные к нескольким уменьшенным световым вспышкам.
А время, что можно сказать об этом необъятном свободном времени, с которым мы остались, с измерением, отныне бесполезном в своем развертывании, поскольку мгновенность коммуникации миниатюризировала наши обмены до некой последовательности мгновений?
Итак, тело, ландшафт, время, — все последовательно исчезают как сцены. То же самое и с публичным пространством: театр социального и театр политики все более и более сводятся к огромному мягкому [soft] телу с множеством голов. Реклама в ее новой версии — которая уже не является более или менее барочным, утопическим или экстатическим сценарием объектов и потребления, но эффектом некой вездесущей видимости предприятий, торговых марок, социальных собеседников и социальных достоинств коммуникации — реклама в ее новом измерении овладевает чем угодно, поскольку публичное пространство (улица, монумент, рынок, сцена) исчезает. Она реализуется, или, если угодно, материализуется, во всей своей обсценности; она монополизирует публичную жизнь во всех ее проявлениях. Не ограниченная более своим традиционным языком реклама организует архитектуру и реализацию суперобъектов, подобных Бабуру или Форум дес Халлес и будущих проектов (таких, как Парк Вийет), которые являются монументами (или анти-монументами) рекламы, и не потому что они побуждают к потреблению, а потому что они непосредственно выступают в качестве предвосхищающей демонстрации работы [operation] культуры, товаров, передвижения масс и социального потока. Такова сегодня наша единственная архитектура: огромные экраны, на которых отражены движущиеся атомы, частицы, молекулы. Нет никакой публичной сцены или подлинно публичного пространства кроме гигантских пространств циркуляции, вентиляции и эфемерных соединений.
То же самое и с приватным пространством. Говоря более изящно, это исчезновение публичного пространства происходит одновременно с исчезновением приватного пространства. Одно — уже более не спектакль, другое — уже более не тайна. Их четкая оппозиция, ясное различие экстерьера и интерьера строго описывали домашнюю сцену объектов, с ее правилами игры и пределами, и суверенностью символического пространства, которое было при этом пространством субъекта. Теперь эта оппозиция изгладилась в некий род обсценного, где большинство интимных процессов нашей жизни становится виртуальной питательной почвой для медиа (семья Лауд в Соединенных Штатах, бесчисленные кусочки крестьянской или патриархальной жизни по французскому телевидению). Наоборот, целый универсум начинает произвольно разворачиваться на вашем домашнем экране (вся эта бесполезная информация, которая поступает к вам из целого мира, подобно микроскопической порнографии вселенной, бесполезной и чрезмерной, почти как сексуальная близость в порнофильме): все это взрывает сцену, сохранявшуюся прежде за счет минимального разделения публичного и приватного, сцену, которая разыгрывалась в ограниченном пространстве в соответствии с тайным ритуалом, известным лишь актерам.
Несомненно, этот приватный универсум был отчуждающим в той степени, в какой он отделял вас от других — или от мира, где его окружала как бы защитная среда, воображаемый страж, оборонительная система. И он при этом пожинал плоды символической выгоды отчуждения, которое заключалось в том, что существует Другой, и что инаковость может обманывать вам к лучшему или худшему. Итак, консумеристское общество жило также под знаком отчуждения, как общество спектакля.[55] И только так: пока существует отчуждение, существует спектакль, действие, сцена. Это не обсценное — спектакль никогда не обсценен. Обсценное начинается, прежде всего, там, где больше нет спектакля, нет сцены, где все становится прозрачным и непосредственно видимым, где всякая вещь выставлена в жестком и безжалостном свете информации и коммуникации.
Мы уже не часть драмы отчуждения, мы живем в экстазе коммуникации. И это экстаз обсценного. Обсценное — это то, что искореняет всякое зеркало, всякий взгляд, всякий образ. Обсценное приводит к концу всякой репрезентации. Но оно касается не только сексуального, которое становится обсценным в порнографии; сегодня имеется целая порнография информации и коммуникации, иначе говоря, цепей и сетей, порнография всех функций и объектов в их читабельности, их текучести, их доступности регуляции, в их принудительной сигнификации, в их перформативности, в их разветвленности, в их поливалентности, в их свободном выражении…
Кроме того, это уже не традиционная обсценность того, что скрыто, подавлено, запрещено или покрыто тьмой; напротив, это обсценность видимого, слишком-видимого, более-видимого-чем-видимое. Это обсценность того, что уже не тайна, того, что совершенно растворяется в информации и коммуникации.
Маркс изложил и обличил обсценность товара, и эта обсценность была связана с его эквивалентностью, с жалким принципом свободного обращения, происходящего по ту сторону всех потребительских стоимостей объекта. Обсценность товара берет начало из факта, что он абстрактен, формален и легок в противоположность весу, непрозрачности и субстанции. Товар читабелен: в противоположность объекту, который никогда полностью не отказывается от своей тайны, товар всегда манифестирует свою видимую сущность, каковой оказывается его цена. Он формальное место транскрипции всех возможных объектов, через него объекты коммуницируют. Следовательно, товарная форма — это первый великий медиум современного мира. Но сообщение, которое объекты передают через нее, оказывается крайне упрощено, и оно всегда одно и то же: их меновая стоимость. Таким образом, в своей основе сообщение уже более не существует; оно оказывается сообщением, которое принуждает само себя к чистой циркуляции. То есть к тому, что я называю (потенциальным) экстазом.