— Все. Вы слишком честно воевали, чтобы погибнуть после победы.
— Допускаете такую возможность?
— Да.
— Есть какие-то основания?
— Нет. Но меня насторожил Пепе. Он не укладывается в существующую схему представлений о наци… Да и о русских тоже… Будет очень страшно, если
«Ну и что? — спросил себя Роумэн. — Съел? Он же не потребовал от меня ничего, что входило бы в противоречие с общепринятым пониманием чести и благородства. Он не стал просить меня записывать мои показания, свидетельствовать их под присягой, привести к присяге Кристу. Я не вправе предъявить ему никакой претензии: он был корректен от начала и до конца. Считается, что Отелло погиб от доверчивости, а не от подозрительности; ревность лишь одно из ее выявлений — плотское. Он бы навсегда остался добрым, доверчивым воином и возлюбленным, доведи до абсолюта прекрасное качество, отпущенное создателем, — доверчивость. Не в гибели Дездемоны он виноват, а в том, что утерял веру в любимую. Отелло повинен перед потомками, которые являют собой высшую справедливость; современники лишены такого дара… Не Отелло злой, никому не верящий ревнивец, а именно Яго; это сразу трудно заметить, потому что Шекспир наделил его такими страшными пороками, что подозрительность как-то отошла на задний план, стушевалась… А ведь если прочесть Отелло с карандашом в руке, забыть про театр и бесстрастно исследовать текст, то станет очевидно: Яго мстил Отелло за то, что его собственная жена ему изменяла с ним, именно с этим добрым и доверчивым, таким благородным и нежным мавром. Не погибнуть бы и мне как личности из-за постоянной — день ото дня все более мне самому заметной — недоверчивости, — подумал Роумэн. — И самое отвратительное то, что я мну в себе ногами недоверие и к Кристе… Я боялся услышать это в себе, запрещал себе — зная, что знаю про это, — даже и думать, а сейчас перестал запрещать. Потому что поверил Макайру. Спасибо, Роберт. Прости меня за то, что я был так несправедлив к тебе. Я отплачу тебе добром и дружбой, Макайр. Я не умею говорить такие слова вслух, но зато умею быть другом, так что я помолчу и взгляну тебе в глаза, ты должен понять мой взгляд. Пожалуйста, постарайся, парень, и не сердись за то, что я думал плохое… Мне еще нужно пару недель, чтобы прийти в себя и во всем разобраться. Не сердись, я пережил несколько очень страшных часов, постарайся меня понять, а потом я сделаю ту работу, которую обязан сделать».
…Данные обо всех мужчинах и женщинах, почтальонах, курьерах, работниках протокола, бизнесменах, врачах, работниках ветеринарной службы (жена русского посла в Боливии держала спаниеля; в Бразилии второй секретарь приобрел бульдога, время прививок, начало летней жары, канун декабря), журналистах, водопроводчиках, слесарях, деятелях литературы, науки и искусства, посещавших русские представительства в Латинской Америке за последний месяц, Роумэн смотреть не стал; сосредоточился на информации, поступившей за последние четыре дня; ни одного человека, внешний портрет которого хоть как-то походил на Штирлица, не было, зафиксировали только трех человек, ранее неизвестных
— Подождем фотографий, — сказал Роумэн. — Я хочу слетать в Голливуд… Криста не была в Штатах, ей тут все интересно, надо показать страну, тем более что нам есть что показывать… Только посидев в Европе, начинаешь по-настоящему понимать, как чертовски красива Америка. Все же мы славные люди, правда, а?
Макайр поднялся из-за стола, крепко пожал руку Полу:
— Хорошего путешествия, Пол. Если увидите в Голливуде Спарка, обнимите его от меня. Жену не целуйте, он патологически ревнив. Говорят, только у очень ревнивых людей рождаются такие прекрасные дети. Вы влюбитесь в его мальчишек, чудо что за люди. Если возникнет какая надобность во мне — звоните, я всегда к вашим услугам.
Он проводил его до двери, вернулся к столу, нажал потаенную кнопку, вмонтированную под ручкой нижнего ящика правой тумбы, открыл его, отмотал пленку диктофона на несколько метров, прослушал фрагмент записи: «Великолепна, очень чувствительный микрофон, брал мои реплики даже от окна, с такой техникой можно работать».
Достав пленку, он положил ее в сейф и, забросив руки за голову, начал делать упражнения для шеи: самое страшное — дать развиться новомодной болезни, называется дико мудрено — не подагра, как раньше, и не отложение солей, как в простонародье, а остеохондроз.
Он испугался было
«Бедный Роумэн, — подумал вдруг он. — Мне его все-таки жаль, видимо, очень порядочный человек. Будь неладна наша профессия, но в моем возрасте профессию уже не меняют, поздно».
Информация к размышлению (Мюллер и Стресснер, Парагвай)
Изучая архивы Гитлера, НСДАП и, особенно, Эрнста Рэма, который из «брата» фюрера был превращен пропагандистской машиной рейха во «врага нации», Мюллер подчас диву давался: сколь же
За долгие месяцы, проведенные, здесь, на окраине маленького местечка в горах, весьма гордо называвшегося «Вилла Хенераль Бельграно», он, Мюллер, воспринимал все, что происходило в рейхе, по- новому, с еще более обостренным интересом, ибо теперь он владел архивами, то есть знал
Мюллер четко расписал график работы: прежде всего поиск в архивах наиболее секретных документов о связях НСДАП и хозяйственного управления СС, которое отвечало за концентрационные лагеря рейха, с теми аристократами и магнатами Германии, которые наиболее широко использовали каторжный труд заключенных.
Затем — сбор компрометирующих данных на тех политиков, которые тайно поддерживали Гитлера в его борьбе против Веймарской республики, а сейчас — по еле заметным признакам, но, однако, вполне симптоматичным — выходят на ту орбиту, путь из которой один — к руководству в воссоздаваемом государственном аппарате Германии.
Третий этап работы был наиболее приятным для Мюллера: подбор картотек на соратников; оказание помощи таким проверенным борцам, как Эйхман, Рауф, Скорцени, Штангль, Менгеле, Бест, — да разве всех упомнишь? Из тех, кто уцелел (неважно, кто сейчас скрывается в подполье или содержится в лагере союзников, это уже техника), можно составить легион блестящих борцов за национальное возрождение.