…Когда Штирлиц открыл глаза, он ощутил себя лежащим на толстой тростниковой циновке в хижине Квыбырахи, рядом спал Шиббл; вождь широко раскинулся на белой циновке с каким-то странным, мистическим орнаментом; Канксерихи быстро ходила вокруг хижины, бормоча что-то монотонное.
Штирлиц пошевелился: боли в теле не было. Он заставил себя преодолеть страх перед резким движением, который родился в нем после ранения, потому что каждую минуту боялся потревожить боль, постоянно жившую в нем, и быстро, не готовя себя, сел, — никакого
Штирлиц толкнул Шиббла; тот приподнялся на локте, потер глаза, зажег спичку и посмотрел на часы:
— Ну и ну, — шепнул он, прислушиваясь к монотонному бормотанию женщины, — вы проспали пятнадцать часов: свалились в два, а сейчас уже пять… Как себя чувствуете?
— Не поверите…
— Спали вы как убитый… Хорошо?
— Как заново родился…
— Ну-ну…
— А что это она бормочет?
— Вообще-то я не понимаю их языка, но Квыбырахи объяснял: мол, она всю ночь будет отгонять злых духов, чтобы они сквозь дырку в мочке снова не вошли в вас… Сейчас возвращается ваш добрый дух. Он говорит, что женщина должна стеречь вас, пока спите, во сне можно умереть, если она не углядит за злым духом и он войдет в дырку в мочке, вот она и бормочет, пятнадцать часов на ногах, с ума сойти…
— Я что-нибудь говорил, пока спал?
Шиббл удивленно посмотрел на него, потом со сладостным подвывом зевнул:
— Вы?
— Ну, да… Я же слышал, вождь сказал: «Теперь он заговорит».
— Ах да, верно… Она потом долго сидела над вами, слушала, как вы дышали… И он меня попросил, чтобы я непременно разобрал, какое слово вы скажете во сне… Я еще удивился: «А может, он ничего не будет говорить?» А он ответил: «Канксерихи говорит, что он обязательно будет шептать; ей важно разобрать первое слово. Она определяет, как сложится его будущая жизнь, вернется ли болезнь, ну и все такое».
— Что же я сказал? — рассеянно поинтересовался Штирлиц и сразу же почувствовал, что он перебрал, слишком уж
И верно, Шиббл усмехнулся:
— Вы сказали то, чего бы никогда никому не сказали. Всю правду о себе сказали. Вот вы теперь где, — он повертел кулаками в воздухе, — с потрохами.
— Нет, правда, интересно…
— Так и говорите. Вы меня изучаете, как плевок под микроскопом. Думаете, я так не умею? Еще как умею… А сказали вы какое-то странное слово, не на испанском… Но ей важно было не слово, а буква, у них же каждая буква с особым смыслом… А первая буква была «Эс»… Что-то вроде «Саченько»… Могли такое сказать?
— Мог.
— Что это значит?
— Имя… В Германии тридцатых годов, до тридцать третьего, была такая песня…
— Так вы немец?
— Нет. Но я там жил довольно долго… Что Канксерихи сказала по поводу буквы «Эс»?
— Обрадовалась. Потанцевала вокруг вас, всего веерами своими обмахнула, сказала вождю, что, мол, вы произнесли нужное для здоровья слово, если оно началось с этой буквы.
«Поди не поверь, — подумал Штирлиц. — Откуда эта индианка может знать про Сашеньку? Она в моем сердце всегда. Ее нет рядом, но мечта о ней дает силу жить и счастье верить, что прекрасное прошлое вернется… А если и нет, то все равно оно будет постоянно определять оставшуюся мне
— Вы давно спите? — спросил Штирлиц.
— Не знаю. Не очень. Но я выспался. Мы долго сидели с вождем, он любит беседовать. Все вожди любят говорить. А может, слушать себя, черт их разберет.
— А женщина? Она давно отгоняет злых духов?
— Я же говорю: с той минуты, как вы уснули… Слушайте, вам правда полегчало? Когда вы уснули, лицо у вас, честно говоря, разгладилось и порозовело. Сам-то я всему этому не верю… Но вы порозовели, что правда, то правда… Будем вставать?
— Пора идти?
— От вас зависит. Вы меня купили на эти дни, я служу, мне торопиться некуда… Чем дольше проторчу в сельве, тем деньги будут целее в банке. Или хотите еще поспать?
— Нет. Я себя чувствую бодро. Какая-то даже, знаете ли, повышенная активность.
— Будем охотиться?
— Мы далеко от Парагвая?
— Вы имеете в виду столицу?
— Да.
— Дня за четыре дойдем. Рыбачить хотите?
— Можно.
— А ягуара, как понял, отставим?
— Пусть живет.
— Мне легче.
— Тогда двинемся, пока нет солнца. Вы, кстати, хорошо переносите жару.
— Да, я люблю жару.
— Не все выдерживают здешнюю духоту… Да и влажно очень.
Шиббл поднялся, достал из кармана спички, чиркнул, зажег лучину, осторожно обложил ее щепочками; запахло сладким дымом; такой дым всегда ассоциировался у Штирлица с единственным летом, проведенным в Подмосковье, когда они с отцом жили в маленькой деревушке километрах в пятидесяти от Москвы со странным названием Малаховка.
Женщина вошла в хижину, бормоча что-то, приблизилась к Штирлицу; высвет пламени в очаге (Шиббл подложил три сухих поленца,
Она что-то сказала ему потухшим, усталым голосом.
Шиббл тронул Квыбырахи за плечо, тот, не поворачиваясь, перевел, словно и не спал:
— Сейчас она повяжет ему амулет, пусть он не снимает его тридцать три дня, а вообще-то он теперь здоров.