По географическому атласу нашла Таисия Хатнюк в огромных просторах Советского Союза маленькую точку – Сестрорецк и написала Слупскому про рак, про невыносимые страдания, написала «спасите» и, отправив письмо, постаралась о нем тут же забыть. Мало ли кому она писала, и кто либо совсем не отвечал, либо отвечал в том смысле, что не может сомневаться в диагнозе ученейшего доцента С.
Но Николай Евгеньевич ответил.
Отвечая, он все взвесил, прежде всего сроки. И, отвечая, он был, разумеется,
Хатнюк прилетела в Ленинград самолетом.
Прикрывая своими характерными шуточками боль сострадания (а Слупский за тридцать пять лет работы отнюдь не разучился сострадать), Николай Евгеньевич осмотрел то, что
– Никакого рака у тебя, матушка, никогда не было и нет!
Но на это счастливейшее сообщение Хатнюк едва слышно прошептала:
– Ну и что же, что нет? А как же мне жить теперь, когда я такая, ни с чем не сообразная? Ко мне и близко-то человеку подойти противно. Все равно, доктор, мне такая жизнь ни к чему.
Ошибки бывают. Но какая же нужна слепота самоуверенности и жестокости, чтобы одним только невниманием к ясным вещам довести молодую женщину до того, что она, получив жизнь, от этой жизни отказывается.
– Не надо тебе такой жизни? – осведомился Слупский. – А мы, Таисия, тебе
И тут все: и главная верная, постоянная помощница Слуиского Понявина, и замечательные его операционные сестры Цурикова и Малинина, про которых Слупский говорит, что им только дипломов врачебных не хватает, а то бы настоящие доктора были, и тетя Таня Зверева, санитарка, – все увидели подобие улыбки на лице исстрадавшейся женщины. За это невыносимо страшное для себя время она первый раз почувствовала, что будущее ее не безразлично людям, что ей есть теперь на кого опереться и что ее поднимут.
Ликвидировав на первой операции «элементарнейшую, вульгарнейшую кисту», Николай Евгеньевич выждал положенное время и приступил ко второй операции. Вторая была посложнее. Он возвращал Хатнюк обещанное, калека вновь становилась нормальной женщиной; своей же хирургии Слупский возвращал попранную «проворными резаками и джигитами от хирургии» ее
Мурлыкая из «Онегина», старый врач работал бережно, продуманно и осторожно, а доктор Понявина, операционные сестры две Веры – Цурикова и Малинина, санитарки Клавдия Ариничева и тетя Таня от волнения и от радости участия в этой прекрасной работе потихонечку плакали. Высокий смысл необыкновенной этой операции был понятен всем.
И вот наконец наступил день выписки из Сестрорецкоп больницы, веселый день прощания. Таисия Хатнюк, успевшая побывать у парикмахера и сделать себе «форменную» прическу, бывшая больная, бывшая приговоренная, временно изуродованная «хирургическими джигитами» и как бы заново сотворенная Слупским, теперь совсем здоровая, прощалась и благодарила, плакала и смеялась, целовала и хвасталась своим обретенным благополучием.
Прощание прощанием, а Слупский, вздев очки на нос, подписывал какие-то ведомости, наверное на крупу, лук, мясо, макароны. Лицо у него сосредоточенное, в огромной руке едва заметно маленькое перышко, «деревенский доктор» и к этому не столь ответственному делу относится максимально добросовестно.
– Знаете, – смеясь и всхлипывая, рассказывала Хатнюк, – знаете, не могу я ни на что смотреть без счастья: дерево растет – думаю: ну, расти, мое дерево, расти! Или люди идут, поют… Ну, пожалуйста, добрые люди, пойте еще! Или вот ветер. Господи, я же живая; а была не то что мертвая, хуже мертвой, потому что мертвым заслуженный почет, а от меня людям было только отвращение. И мысли: какие люди удивительные у нас! Ну зачем я Николаю Евгеньевичу? Зачем он меня на аэродроме встречал? Зачем ему со мной хлопотать? А ведь вот, возле меня часами сидел, а то даже и ночами.
– Оперировать и обезьяну можно научить, – угрюмо сказал свою любимую фразу Слупский. – А вот выходить – это шалишь. Выходить и, допустим, заставить с аппетитом есть…
Наверное, тонны картошки и мяса вызвали у Слуиского соответствующие ассоциации.
– Теперь отлично ест, – сообщил он. – Великолепнейший аппетит…
Прощаясь, поплакали все. Поплакал и Николай Евгеньевич, делая, разумеется, вид, что он очень занят, очень спешит и некогда ему со всякими этими пустяками!
Таисия Хатнюк ушла. Тихо стало в маленьком кабинетике. Слупский еще раз проглядел свои ведомости и сказал:
– Есть такая точка зрения, и даже у очень хороших докторов, она, к сожалению, имеется, что-де всех больных не пережалеешь, что, можно сказать, сердца не хватит на страдания всех, кто через твои руки прошел. Помню, обратился я в старопрежние времена к одному известнейшему доктору с просьбой проконсультировать мне больного. Так ведь он как ответил? «Я работаю над книгой и, можно сказать, ее заканчиваю. Именно поэтому на консультации совершенно не могу отрываться. Они меня сбивают. У меня от них в глазах круговерчение». Это как же понять, спрашивается в задачке? Хоть ты и профессор, но разве ты уже не врач? Мне, по серости, все кажется, что профессор непременно очень хороший врач. Впрочем, такое мое непросвещенное мнение некоторые из профессуры не разделяют, они даже сердятся на меня и очень на эти вульгарности фыркают. Имел место, кстати, помню, не так давно совсем неловкий случай. Собрались исключительно в своем кругу на полуторжественное заседание именно такие, пишущие книги, ваяющие, что ли, для потомства крупнейшие, монументальнейшие, непревзойденнейшие различные там монографии. И вот одному из них стало плохо. Душно, дело было вечером, приустали наипочтеннейшие, ну и окна закрыты: сквозняков-то побаиваются. Собрались коллеги возле коллеги. Высказывают различные наиученейшие предположения, и вдруг раздается единственный трезвый голос: «Да вызовите же наконец врача!» Прибежал эдакий выпученный вахлак, вроде меня, велел окошко раскрыть, воротничок достоуважаемого коллеги расстегнул. Конфузно, конечно, нетипично и все такое, но только, размышляю я, подлинные профессора, как, например, учитель мой Греков, как Джанелидзе, как Бакулев, Петровский, Куприянов, Бурденко, Вишневский и другие, такие, как они, потому профессора, кроме научных своих заслуг, что и врачи