их измерения.
Что касается меня, то я потолстел. Борис (Борис Михайлович Эйхенбаум, литературовед, критик, филолог, друг В.Б. Шкловского. – Прим. ред.) все играет на скрипке. У него много ошибок. Первая – общая с моими работами – неприятие во внимание значения внеэстетических рядов.
Совершенно неправильно также пользоваться дневниками для выяснения пути создания произведений. Здесь есть скрытая ложь, будто писатель создает и пишет сам, а не вместе со своим жанром, со всей литературой, со всеми ее борющимися течениями. Монография писателя – задача невозможная. Кроме того, дневники приводят нас к психологии творчества и вопросу о «лаборатории гения». А нам нужна вещь.
Отношение между вещью и творцом тоже нефункциональное. Искусство имеет относительно писателя три свободы: 1) свободу неусвоения его личности, 2) свободу выбора из его личности, 3) свободу выбора из всякого другого материала. Нужно изучать не проблематическую связь, а факты. Нужно писать не о Толстом, а о «Войне и мире». Покажи Борису письмо, я с ним обо всем этом говорил. Ответь мне, только не тяни меня в историю литературы. Будем заниматься искусством. Осознав, что все величины его есть величины исторические.
P.S. Личная жизнь напоминает мне усилия разогреть порцию мороженого.
Детство второе
Ему сейчас полтора года. Он розовый, круглый, теплый. У него широко расставленные глаза овальной формы. Темные. Он еще не ходит, а бегает. Его жизнь еще непрерывна. Она не состоит из капель. Ощутима вся. Бегает он, поднимая ножки вбок.
Когда его летом привезли в деревню, то он свешивался из моих рук. Смотрел на траву.
Смотрел на стены, на небо не смотрел. Рос. В стенах пакля. В городе узнал в кукле – человека. Сажал ее в корзину вниз головой и катал по комнате.
Начал лазить на стол. Стол его выше.
Мальчик притащил корзинку к столу, влез в нее и не стал выше. Корзина была вниз дном.
Потом перевернул корзину. Стал перед ней задом на четвереньки и влез на нее задними лапками. Ничего не вышло: не смог подняться. Через несколько дней научился влезать и долез до стола.
В промежутке все сбивал со стола палкой. Теперь лазает куда хочет, подтаскивая по полу чемодан за ручку.
Играет с окном, с трубой отопления и со мною. Приходит ко мне утром, проверить комнату и рвать книги. Растет все время, быстрее травы весной.
Не знаю, как у него помещаются все события. Мне он кажется замечательным.
Во мне ему нравится мой блестящий череп. Настанет время…
Когда он вырастет, то, конечно, не будет писать.
Но, вероятно, будет вспоминать об отце. Об его экстравагантном вкусе.
О том, как пахли игрушки. О том, что кукла «Мумка» была мягкая и тугая.
А я сейчас иначе вспоминаю своего отца.
Большую лысую красивую голову. Ласковые глаза. Бешеный голос. Руки, крепкие, с толстыми ладонями, такие руки, как у моего сына.
И всегдашний жар лба.
Про дом твоего отца, про мой дом, Китик (сын В.Б. Шкловского, Никита. Погиб в феврале 1945 года в Восточной Пруссии.– Прим ред.), я могу рассказать тебе сам.
В него само лезет смешное. Три плетеных стула в стиле 14-го Людовика. Стол на восьми ножках. Полка с растерянными, как люди, ночующие на вокзале, книгами.
Никаких канделябров. Гнущийся под ногою пол. Наспех повесившаяся с потолка лампочка. Деньги на один день…
…Я вспоминаю подстрочник Вергилия:
И южный ветер, тихо скрипя мачтами,
Призывает нас в открытое море.
Послесловие
Прими меня, третья фабрика жизни!
Не спутай только моего цеха.
А так, для страхования – я здоров, пока сердце выдержало даже то, что я не описал.
Не разбилось, не расширилось.