прибегнуть к увещаниям другого рода; — что, вступая с ним в объяснение, я и в виду не имел вызывать его на дуэль, но что после подобной выходки с его стороны, — по понятиям с которыми мы как будто сроднились мне уже не оставалось другого средства окончить с честью это дело.
В должности окружного судьи Папарин.
Заседатель Лаппа Данилевский.
В должности секретаря Ольшанский»{676}.
Из материалов дела явствует, что всем трем обвиняемым было предложено письменно ответить на весьма каверзные вопросы и стряпчий Ольшанский с особым пристрастием расспрашивал Мартынова.
Позднее (в 1869 г.) Мартынов в письме М. И. Семевскому, историку и публицисту, оправдывался, что, мол, «злой рок судил быть ему орудием воли провидения» и посему говорить о Лермонтове он не вправе, а «принять же всю нравственную ответственность этого несчастного события на себя одного не в силах».
Современник Мартынова Иван Петрович Забелла писал: «Гнев общественный всею силою своей обрушился на Мартынова и перенес ненависть к Дантесу на него; никакие оправдания, ни время не могли ее смягчить. Она преемственно сообщалась от поколения к поколению… В глазах большинства Мартынов был каким-то прокаженным»{677}.
Ежегодно, в день дуэли, Мартынов отправлялся в один из подмосковных монастырей замаливать свой смертный грех, уединялся там и служил панихиду «по убиенному рабу божьему Михаилу».
Мартынов прожил 60 лет и в последние годы жизни писал воспоминания, в которых пытался оправдаться, не упоминая об истинных причинах дуэли.
Эти строки, написанные князем П. А. Вяземским по пути в Михайловское, взяты из стихотворения «Еще дорожная дума». Они сопровождались его примечанием в записной книжке: «23-го сентября 1841 г. В карете. Переписал в сельце Михайловское — в доме Пушкина»{678} .
Два дня спустя, подъезжая к месту назначения, — новое стихотворение — «Русские проселки»:
И вновь в записной книжке князь Петр Андреевич помечает: «25 сентября в карете — между Островом и Михайловским».
Итак, 25 сентября в Михайловское приехал Вяземский. При тяжелом материальном положении обеих сестер вряд ли его визит был для них радостным. К тому же он являлся их кредитором, с которым они были лишены возможности расплатиться в срок. Безусловно, это их в известном смысле тяготило.
Вяземский же, наоборот, ехал в приподнятом состоянии духа. Он предвкушал встречу с Михайловским, где жила обожаемая им Наталья Николаевна, все та же «прекрасная Натали», сторонящаяся света и недоброй людской молвы. Он проехал почти 400 верст не только для того, чтобы повидать уголок земли, теперь навеки связанный с именем Пушкина, сколько ради того, чтобы навестить Наталью Николаевну. Она была для него не просто вдовой ближайшего друга, а прекраснейшей из женщин, к которой он питал чувство, именуемое им самим «любовью». Вряд ли Вяземский, женатый человек, которому было уже сорок девять, не понимал, что откровенное ухаживание за вдовой Пушкина (которая была моложе его на двадцать лет) — неприлично, а сама поездка, — по меньшей мере, предосудительна.
Безусловно, приезд Петра Андреевича оживил жизнь тихого имения, в котором сестры жили размеренно и уединенно. Этот «язвительный поэт, остряк замысловатый, и блеском колких слов, и шутками богатый», как сказал о нем Пушкин когда-то, был интересным, наблюдательным собеседником, тонким и умным человеком.
В ноябре 1825 года, находясь здесь, в Михайловском, Пушкин писал Вяземскому: «Милый, мне надоело тебе писать, потому что не могу являться тебе в халате, нараспашку и спустя рукава… Ты умен, о чем ни заговори — а я перед тобою дурак дураком. Условимся, пиши мне и не жди ответов». Конечно же, так мог сказать о себе только Пушкин.
А вот А. О. Смирнова (Россет) считала иначе:
«…Никого не знала я умнее Пушкина. Ни Жуковский, ни князь Вяземский спорить с ним не могли, — бывало, забьет их совершенно. Вяземский, которому очень не хотелось, чтобы Пушкин был его умнее, надуется и уже молчит, а Жуковский смеется: „Ты, брат, Пушкин, черт тебя знает, какой ты, — ведь вот и чувствую, что вздор говоришь, а переспорить тебя не умею, так ты нас обоих в дураках и записываешь…“»{679}. (Хотя на вопрос П. И. Бартенева, заданный несколько десятилетий спустя (18 июня 1863 г.): «Вы ценили Пушкина?» — Смирнова ответила обескураживающе и откровенно: «О нет. Ни я не ценила его, ни он меня. Я смотрела на него слегка, он много говорил пустяков, мы жили в обществе ветреном. Я была глупа и не обращала на него особенного внимания».){680}.