считали часы в ожидании его. <…>

Дочь моя баронесса Вревская возвратилась из Петербурга и 12-го была у меня; подробности, которые она мне рассказывала о последних днях жизни незабвенного Пушкина, раздирали наши сердца и заставляли меня жалеть, что я на эту пору не была в С-Петербурге — но к чему теперь рыданье!..

Вы угадали, что мне понравятся стихи и только такой человек, который хорошо знал поэта, мог их написать. <…>

<…> Читая и перечитывая письмо ваше, кончишь и желаешь опять читать, ожидая найти еще что-нибудь и потому прошу вас хоть еще один раз перед отъездом вашим в Москву, напишите мне, что делает Нат. Ник… что делают деточки моего любезного Пушкина… Много слышишь — но я давно не верю молве и имею причины не всему верить, что про нее говорят. — И невольно повторяю с г. Лермонтовым зачем от мирных нег и дружбы простодушной вступил он в этот свет коварный, криводушный.

Я почти рада, что вы не слыхали того, что говорил он перед роковым днем моей Евпраксии, которую он любил как нежный брат и открыл ей все свое сердце. Мое замирает при воспоминании всего слышанного. — Она знала, что он будет стреляться! И не умела его от того отвлечь!!! <…>

Вы совершенно обворожили мою Марию. Она с благоговением спрятала издание Онегина, которого ей рано еще читать. Не надо спешить ознакомливать юность с страстями — они сами из сердец вырываются, развивать же прежде времени — о, это не надо, не надо!.. Мир праху нашего друга!!!

Примите же благосклонно, милостивый государь, уверение искреннего душевного почтения моего и моих дочерей, девы гор (так звал покойный барон Дельвиг моих старших дочерей) чувствуют всю цену внимания вашего к ним.

Желаю сердечно, чтоб будущее сколько можно загладило для вас большую часть того, что вы потерпели в прошедшем…»{266}.

17 февраля 1837 года

На следующий день Прасковья Александровна Осипова в продолжение начатого разговора о Наталье Николаевне вновь писала письмо А. И. Тургеневу:

«…Я знаю, что вдова Александра Сергеевича не будет сюда и я этому рада. Не знаю, поймете ли вы то чувство, которое заставляет меня теперь бояться ее видеть?., но многое должно было бы вам рассказать, чтобы вполне изъяснить все, что у меня на душе. — И что я знаю. — Наконец, многоглаголание и многописание все выйдет к чему ж теперь рыданье и жалкий лепет оправданья. Но ужас берет, когда вспомнишь всю цепь сего происшествия. <…>»{267} .

17 февраля 1837 года.

Среди тех, кто приходил проститься с Натальей Николаевной перед ее отъездом, были брат и сестра Карамзины. Александр Николаевич заходил

15 февраля, а Софья Николаевна — 16-го вечером.

«<…> Вчера выехала из Петербурга Н. Н. Пушкина, — писал 17 февраля Александр Карамзин брату Андрею в Париж. — Я третьего дня ее видел и с ней прощался. Бледная, худая, с потухшим взором, в черном платье, она казалась тению чего-то прекрасного. Бедная!!! <…>» {268}.

В том же письме его сестра Софи сообщает:

«Вчера вечером, мой друг, я провожала Натали Пушкину, она тоже просила меня передать тебе, что между ею и тобою вечная дружба.

Бедная женщина! Но вчера она подлила воды в мое вино — она уже не была достаточно печальной, слишком много занималась упаковкой и не казалась особенно огорченной, прощаясь с Жуковским, Данзасом и Далем — с тремя ангелами-хранителями, которые окружали смертный одр ее мужа и так много сделали, чтобы облегчить его последние минуты; она была рада, что уезжает, это естественно; но было бы естественным также высказать раздирающее душу волнение — и ничего подобного, даже меньше грусти, чем до тех пор! Нет! Эта женщина не будет неутешной. Затем она сказала мне нечто невообразимое, нечто такое, что, по моему мнению, является ключом всего ее поведения в этой истории, того легкомыслия, той непоследовательности, которые позволили ей поставить на карту прекрасную жизнь Пушкина, даже не против чувства, но против жалкого соблазна кокетства и тщеславия; она мне сказала: „Я совсем не жалею о Петербурге; меня огорчает только разлука с Карамзиными и Вяземскими, но что до самого Петербурга, балов, праздников — это мне безразлично“. О! Я окаменела от удивления, я смотрела на нее большими глазами, мне казалось, что она сошла с ума, но ничуть не бывало: она просто бестолковая, как всегда! Бедный, бедный Пушкин! Она его никогда не понимала. Потеряв по своей вине его, она ужасно страдала несколько дней, но сейчас горячка прошла, остается только слабость и угнетенное состояние, и то пройдет очень скоро. Обе сестры увиделись, чтобы попрощаться, вероятно навсегда, и тут, наконец, Катрин (Дантес. — Авт.) хоть немного поняла несчастье, которое она должна была бы чувствовать и на своей совести; она поплакала, но до этой минуты была спокойна, весела, смеялась и всем, кто бывал у нее, говорила только о своем счастье. Вот еще тоже чурбан, да и дура вдобавок!

Суд над Дантесом еще не окончен, говорят, его разжалуют и затем вышлют из России. Геккерен готовится к отъезду и у себя в кабинете самолично распродает весь свой фарфор и серебро; весь город ходит к нему покупать, кто для смеха, а кто из дружбы. <…>»{269} .

Вопреки злословию С. Н. Карамзиной, бросившей в адрес вдовы «бестолковая, как всегда», Долли Фикельмон вспоминала слова самого Пушкина о жене: «Муж говорит, что она умна». Пушкинская знакомая, родственница П. А. Осиповой, Е. Е. Кашкина, писала о Натали: «…говорят, она столь же умна, сколь и прекрасна, с осанкой богини, с прелестным лицом».

Однако в семействе Карамзиных отношение к Наталье Николаевне было весьма определенным. Так, даже Александр Николаевич, ее давний поклонник, писал брату о «недалекости ума этой женщины».

Свое отношение к Екатерине Геккерн Александр Карамзин выразил в другом письме брату: «…та, которая так долго играла роль посредницы, стала, в свою очередь, любовницей, а затем и супругой, она, единственная из всех, выиграла на этом деле, торжествует и по сие время и до того поглупела от счастья, что, погубив репутацию, а возможно, и душу своей сестры м-м Пушкиной, убив ее мужа, она в день отъезда м-м Пушкиной послала сказать ей, что готова забыть прошлое и все ей простить!!!»

17 февраля 1837 года.

Модест Корф — В. Д. Вольховскому на Кавказ.

«При получении этого письма ты будешь уже, конечно, знать об нашей общей потере: мы лишились нашего Пушкина, и каким еще образом! Во время всего этого происшествия, во время его смерти и похорон, я сам томился еще в мучительной болезни, и кто видел его за несколько дней перед тем у моей постели, конечно, не подумал бы, что он, в цвете сил и здоровья, ляжет в могилу прежде меня. После него осталось, кроме вдовы, четверо сирот, почти без всего; но общий наш гений-хранитель призрел и их щедрою своею рукою; по крайней мере в отношении и состояния и к средствам воспитания они имеют теперь более, чем при нем <…> Ил-личевский был в ужасной ипохондрии, теперь несколько оправился, но все-таки хочет оставить службу. Яковлев дирижирует своею типографией (с 1833 по 1840 г. являлся директором „II отделения Е. И. В. типографии“. — Авт.) и грустит о Пушкине. Решение судеб бедного Данзаса еще неизвестно»{270}.

Ответное письмо А. И. Тургенева хозяйке Тригорского П. А. Осиповой написано по горячим следам события, вскоре после отъезда вдовы Поэта:

«…Поспешаю отвечать на письмо ваше: Наталья Николаевна 16-го февраля уехала через Москву в деревню брата, Калужской губернии, с сестрою Александриною, с детьми и в сопровождении тетки Загряжской, которая, проводя их, возвратится сюда недели через две. В Москве они не остановятся ни на час, и Пушкина напишет письмо к Сергею Львовичу и скажет ему, что теперь не в силах еще его видеть. Братья ее также провожают их. Я видел ее накануне отъезда и простился с нею. Здоровье ее не так дурно; силы душевные также возвращаются. С другой сестрою, кажется, она простилась, а тетка высказала ей все, что чувствовала она в ответ на ее слова, что „она прощает Пушкину“. Ответ

Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату