замахал пальцем, возведя очи горе. — Врешь, не хочешь ты, злыдень, не желаешь! И не хоти, добрый человек, не хоти, я сам, сам я себя потопчу, потому как мне оно потребно…
— Утрись, горемыка, рыло-то в пуху! — отозвалась от стены щербатая толстуха.
Мужичонка вместе с пуговицей оторвался от рубашки и качнулся к ней, махнув рукой по свалявшейся бороденке, из которой действительно торчал тополиный пух. Но тут за спиной толстухи что-то заурчало — и внезапно хлынуло из сточной трубы, торчащей из гранита; шибануло человеческими испражнениями.
Чающие движения воды шарахнулись с визгом и матерщиной. Оркестрик за мостом грянул «Хава- Нагилу».
— Эх-ма!! — возопил бородатенький, рванул тельник и пустился вприсядку на освободившемся месте. Он выполнил несколько па, поскользнулся и шлепнулся, блаженно улыбаясь, под ноги галдящего и смеющегося люда. Милицейский патруль, прошедший верхом, как бы ничего не заметил.
— Этим наплевать, теперь на всё сквозь пальцы смотрят. Да и что им этот — им бы подкормиться с кого, — заговорил барыга-коробейник с париком, восстанавливая на самодельном складном столике порушенную экспозицию и выбирая из машинки пух, поросший на литерах, как плесень. — Да ведь кабы не вечное российское разнуздяйство, давно бы перезагибались все…
— Переживем! Вот наворуются перестройщики, так всё и утрясется и, дай-то Бог, поправится, — ответила толстуха, жалостливо глядя на морячка, угнездившегося в нечистой гавани.
— Кончится, кончится этот срач, наведут порядок в России-матушке! — встрял козлобородый товарищ. — Скоро Горбатого могила исправит, скоренько его…
— Да кто ж исправит, батенька, кто же наведет-то? — съехидничал коробейник. — Патриотики бесноватые, поди?
— Сам ты бесноватый, дерьмократ розничный, — окрысился козлобородый товарищ.
— Козлище ты, — вздохнул коробейник.
Товарищ сделал козью морду. Назревала драка… «И сделав бич из веревок, — откомментировал издалека радиофицированный проповедник, — выгнал из храма всех, также и овец, и волков, и деньги у меновщиков рассыпал, а столы их опрокинул…»
Козлобородый, впрочем, рассосался.
Роман прошел под Подьяческим мостом, на котором стоял утренний сморчок с помпончиком и, словно дирижируя, размахивал руками и притоптывал. Музыканты старались как могли, наяривая «Ойру». Сморчок ликовал. По рядам деловито пробирались христианствующие и раздавали глянцевые брошюрки; брали не слишком рьяно, кто-то, впрочем, сейчас же выставлял их на продажу. Некоторые покупали.
По набережной в обратную сторону проплясали кришнаиты, расплескав по сторонам интуристов, выходящих из автобусов. Интуристы, жизнерадостные, как молочные поросята, выстроились у парапета и глазели по сторонам. Замелькали видеокамеры; многие в канале отворачивались, отмахивались, прикрывались руками.
Самые жизнерадостные гости спустились вниз. Один из таких оптимистов, улыбчиво открещиваясь от настырного детины с варварским треухом, заинтересовался фотоаппаратом.
— Is this camera puted by? — спросил он Романа. — Э-э… купить, yes?
— Дорого, — предупредил Роман, — the price is large.
Импортный гражданин со знанием дела повертел в руках заслуженный отечественный «Горизонт», прицокнул и кивнул.
— How much? — уточнил он. — Э-э… цена, yes?
— Стошка, — ненавязчиво сказал Роман, — one hundred dollars.
— O’key! — легко согласился жизнерадостный, расплатился и заодно приобрел чудовищный треух, который тут же и напялил. Соплеменники наверху дружно зааплодировали.
Роман сунул стодолларовую купюру в карман и рукавом отер лоб. Духота была предгрозовой.
Возле очередной лестницы он попал в затор. Кучковались вокруг вертлявого картежника-кавказца; большинство любопытствовало, рисковали мало и напрасно. Среди публики вырисовывались два южных мальчика-качка, прикрывающие шулера.
Роман задержался. Рядом терпеливо скучал бравый громила в крапчатой десантной форме. Другой двухметроворостый, не иначе как проигравшись, тяжело и неласково разглядывал вертлявого. Вертлявый зазывал, виртуозно тасуя колоду. Качки подначивали публику.
Роман еще раз заценил проигравшегося. Крапчатый был мрачен и задумчив. Оркестрик выдал барабанную дробь. Романа понесло.
Он протолкался между любопытствующими, присел на корточки и спросил:
— В «очко» играем?
— Что ставишь?
Роман предъявил сотню. Вокруг оживились. Вертлявый осторожно потер пальцами новенькую купюру и сказал:
— Я банкую.
— Валяй, — легко согласился Роман, — только свое выложи…
Вертлявый выложил зеленые и сдал карту.
— Еще, — сказал Роман, едва приоткрыв пиковую даму; знойный амбальчик, сунувшийся к нему за спину, напоролся на крапчатый локоть. — И еще…
На четвертой карте Роман удовлетворенно остановился. Вертлявый открыл туза. В публике, отвлеченной южанами, произошло какое-то движение. Катала стрельнул глазами — и тут Роман схватил его за руку. Из-под манжета выпала карта.
Кто-то присвистнул. Роман быстро взял деньги. Шулер хапнул его за рукав. Задумчивый громила с видимым удовольствием врезал ногой по вертлявой роже. Качки бросились на помощь, публика шарахнулась. Романа сбили с ног, его карты, на которых был перебор, разлетелись. Вертлявый лежал и не рыпался. Кавказцу, махнувшему было кастетом, двухметроворостый с гаканьем вбивал сапог в промежность. Второй крапчатый обстоятельно размазывал своего клиента по граниту.
— Вот так, вот так, — приговаривал вездесущий козлобородый в джинсах, стоя в сторонке. Ухарь, так удачно освободившийся от нелепого треуха, поворотился и сплеча засветил ему между глаз. Товарищ шмякнулся, лягнув воздух белыми кроссовками.
Взвизгнула скрипка. Заголосила баба со слоновьими ногами. Музыка захлебнулась, только грустный толстяк с трубой продолжал делать «бу-бу-бу». На мосту дурачок с помпоном махал руками, будто собирался взлететь, — и внезапно пошел прочь.
Десантура вдохновенно мочила гастролеров. Русский люд, только что дружно крывший «черножопых», помалу начинал этим «чернозадым» сострадать. Засвистели. К месту побоища ломился милицейский патруль с резиновыми «демократизаторами». Роман поспешил смыться.
Зелень, взятую у недоделанного каталы, он, не торгуясь, сдал первому же перекупщику у шумного Вознесенского моста.
Здесь начинался рынок побогаче. Здесь соотечественники жадно и трусовато торговали дорогой аппаратурой, привозным тряпьем и обувью, импортным кофе и сигаретами. Здесь теснились кавказцы и азиаты, полурослики-корейцы и китайцы с кожей. Здесь было делово и гнило.
Здесь ветхая старушка, петербургский божий одуванчик, затертая к стене со своей меховой кацавейкой, была крайне неуместна.
Старуха беспомощно смотрела на краснощекую хохлушку, которая, брюзгливо поджав губки, теребила мех. Рядом молодой мордатый хохол в национальных цветах лущил семечки. Роман подошел. Старушка просила мало, самостийные давали втрое меньше. Слезящиеся глаза старухи, готовой согласиться, беспомощно мигали.
— Вон отсюда, — негромко сказал Роман.
Хохлушка встрепенулась, хохол, сплевывая, поворотился к нему.
— Вон, — тихо и бешено повторил Роман.
Жовто-блакитный раскрыл рот. И закрыл. И опять раскрыл, но стушевался и потянул свою брюзгливую молодуху, поняв, что сейчас его будут не бить, а почему-то сразу убивать.
— Что ты, сынок? — испуганно пролепетала старушка. — Побелел ты весь…