двор после снегопада, дед скидывал снег и лед. Холодильников у обычных людей в начале 1950-х годов еще в помине не было, так что в сельской местности поступали по старинке, как давным-давно было заведено. Снег за зиму слеживался, его еще утаптывали, и с наступлением весеннего тепла портящиеся продукты и приготовленную еду носили «на ледник» — в погреб. Конечно, с наступлением летней жары, обычно к началу июля, снег со льдом исчезали и в погребе до октября — ноября, когда ложилась зима и меня отправляли к родителям, в Москву. Помню священный страх, испытанный мною, когда я осмелился, вопреки бабушкиным причитаниям, заглянуть в погреб: дело было уже в июне, а на дне огромной, как тогда показалось, ямы серел небольшой, ноздреватый, льдистый сугроб, на котором стояли какие-то горшки и банки. Из погреба, конечно, пахнуло холодом и сыростью. «Закрой — простудишься! Не лезь вниз! Не дай бог, сверзишься…» — привычно запричитала бабушка. Лестница в самом деле была совершенно отвесная. Как же они с дедом сами-то всю жизнь по ней спускались-поднимались, изо дня в день? Направо, со стороны двора, было крыльцо, оно вело в просторные сени, где по левую руку обычно стояло на подставках-табуретах большое железное корыто с острыми углами, в нем вечно замачивали и стирали белье. Еще с ним были связаны совершенно таинственные предметы, которые бабушка называла «валек» и «рубило». Вальком она лихо отбивала грязное белье, вынутое из пенной воды, а вот рубилом (а точнее, рубелем) раскатывала, проглаживала еще чуть влажные, «волглые» (или она даже говорила «вохкие») дедовы рубахи, порты да постельное белье, наматывая их предварительно на скалку. Был, помню, у них с дедом в хозяйстве и здоровенный, тяжелый утюг, куда, в нижнюю его часть, закладывались раскаленные угли из печки, чтобы можно было проглаживать вещи (такие точно утюги недавно увидел в деревенском магазине в Индии и — только что не прослезился от нахлынувшей ностальгии). За тяжелой, обитой войлоком, дверью в дом, помню кухню слева, главную комнату — прямо и «темную комнату» — направо. В последней почему-то не было окна, вот ее и называли «темной». В кухне, у окна, стоял большой простой стол, сбитый из толстых, гладко оструганных досок, и по его длинной стороне тянулись лавки без спинок — вдоль стены с низким окном и вдоль печки. Печка была тут же, настоящая, большая, русская, с полукруглым сводом над чугунной плитой, куда бабушка с помощью ухвата ставила чугунки, напоминавшие мне своей формой перевернутые луковицы церквей, но лишь усеченные, чтобы могли стоять. В горшках, которые бабушка рогатым ухватом «метала», то есть ловким движением переносила из печи на стол, всегда было что-то изумительно вкусное: гречневый кулеш с «сальцем», как она мечтательно говорила, или же вечные «вареные картошки» (всегда «в мундире» — дед их так и ел, следуя, как он говорил, примеру Толстого). Печку растапливали рано утром, наколов щепок и лучинок, раздув огонь, открыв задвижки («загнетки») для создания тяги. Потом, когда огонь разгорался, загнетки эти вдвигали, но не до конца, а вход в печь, то есть горнило, закрывали железным листом-затвором — «для жару». Не помню, чтобы на этой печи спали, хотя разговоры об этом всегда велись. Видимо, если и спали на ней, то зимой, я же приезжал к деду с бабкой едва сходил снег, а возвращался в Москву поздней осенью, как начиналось предзимье. В комнате стоял старинный, невысокий, лакированный черный комод, где хранилось белье. На стенке в левом углу огромная, черная тарелка репродуктора с самого утра начинала вещать особым голосом диктора, всегда с металлическим призвуком, позже из нее раздавались различные, народные или революционные, песни, а порой и классическая музыка. В правом же углу была икона в застекленном киоте, а ниже ее висела лампадка на металлических цепочках. В ней, как начинало смеркаться, бабушка, чиркнув спичкой, молитвенно-серьезно зажигала пламя, и огонек отражался в стекле, за которым виднелись вечно печальные, все ведающие глаза Богоматери и серьезные, скорбные очи ее младенца.

И дед и бабушка были верующими, в церковь ходили оба, да и дома молились. Правда, какой-либо истовости в них не помню. Дедушка ходил в церковь еще и потому, что любил петь. У него был очень хороший голос, богатый баритон, оттого он в церкви любил стоять поближе к хору, чтобы подтягивать ему. Дед и в Москве, когда был в силах, отправлялся на трамвае в церковь Иоанна Воина, что напротив французского посольства. Ему очень нравился «тамошний хор». Если бабушка заговаривала со мной изредка о вере, о Боге, то никаких разговоров с дедом на эти темы не помню.

— Что это, внучек, все говорят, будто нету Бога, — однажды сказала мне бабушка, когда я в очередной раз поведал ей что-то из школьных учебников

— Ну да, бабушка…

— Как же это? Не может такого быть! В мое время — был.

— Да нет, бабушка, нету…

— Ну-у, как это — нету, когда он — везде… Ведь и камушек — Бог, и деревце — Бог, и река, и небо. Все — Бог.

— И я тоже?

— И ты, родимый, и ты. Только человек грешен, его лукавый прельщает, вот он и оступается, но вера не дает, поправляет. Вот Николай-угодник, наш заступник, дедушку ведь в его честь назвали…

— Знаешь, бабушка, я лучше пойду с ребятами погуляю…

Еще одна семейная история. Я услышал ее от своей мамы.

В тридцатые годы, говорила она, детей заставляли на первое сентября приносить в школу иконы из дома. Приносить, чтобы оставить в школе или уничтожить на глазах у всех, я уже не помню, это делалось в рамках антирелигиозной кампании, развернувшейся в ту пору в Советской России. Представляете себе, что такое для верующего человека — лишиться иконы? К тому же не иконы вообще, а своей, намоленной, той, что сопровождала его и его предков всю жизнь, каждый день, осеняла все горести и радости своим присутствием, напоминала о вечном — вопреки суетному. Дома у людей обязательно были образа: и Казанская Богоматерь, и Владимирская, Спас Вседержитель, Николай Угодник, Параскева Пятница и многие другие иконы. И вот, на тебе — потребовали, чтобы каждый ученик принес в школу по иконе. А у моего деда — четыре дочери.

— Наша мама от всего этого тогда совершенно с ума сходила, — говорила мне моя мать в 1963 году, но заметно волнуясь, хотя от тех событий нас отделяло уже больше тридцати лет. — Что ж ты думаешь? Твой дедушка ей вот что сказал: «Нашим детям, Варенька, жить теперь, у них новая жизнь. А мы к этому новому не привыкли, не наше оно. Но что ж поделать? Плетью обуха не перешибешь. Видит Бог, я им любую икону отдам. Кроме одной. Под которой нас с тобой венчали…»

В общем, с заданием дочки справились, но одна из них, на кого, по-видимому, сильнее других подействовала антирелигиозная пропаганда, в тот день по возвращении из школы ворвалась в дом и стала… обвинять родителей в двуличии: «А-а, вот вы какие, у вас еще иконы остались… Вон они!» Боюсь даже представить себе, что творилось в семье деда в тот вечер. Достаточно скупых слов моей матери: «Она их тащила во двор, чтобы порубить топором…» Сегодня эта же дочка, давно уже ставшая старше своих покойных родителей, молится и крестится, чуть что поминает имя Бога, рассказывает, как она любила свою набожную бабушку, которая водила ее в церковь, как они покупали там просфорки. И наверняка это тоже — правда.

А мне остается радоваться, что я сохранил в своей памяти этот рассказ про венчальную иконку. Пока была жива бабушка, эта иконка висела у нее над изголовьем кровати — маленькая, меньше ладони, овальная, с изображением двух ликов (эх, знать бы еще, кто на ней был изображен?). А потом она вместе с бабушкой ушла в землю.

Бабушка не получила образования, кроме не то трех, не то четырех классов церковно-приходской школы: болезненная в детстве, она жила в степном селении в Воронежской губернии, где ее отец был управляющим имением у какого-то помещика, и с нею некоторое время занималась школьными предметами гувернантка — пока не стала ее мачехой… По словам моей тетки, помещик этот был «фон барон какой-то», жил исключительно в Париже или на водах в Германии, а управляющему лишь присылал письма с требованиями выслать денег — играл, видно, то ли на скачках, то ли в казино… Имение было явно не маленьким: помню, что у нас дома лежал в укромном месте, в шкафу, довольно большой красивый альбом, в котором, однако, на фотографиях не люди были изображены, а… сельскохозяйственные машины. Там были и паровые веялки, и трактора с какими-то плугами, и какой-то навесной инвентарь, но особенно мое воображение в детстве поразили совершенно монументальные паровые молотилки — это будто океанский пароход на суше… В общем, стоили такие новшества немалых денег, а закупил все это удовольствие мой прадед, управлявший хозяйством. Между прочим, в Германии и Америке покупал, как говорила бабушка. В Германию за оборудованием он точно ездил.

— Вот у тебя в учебнике, Вовочка, — сказала как-то мне бабушка, когда я был уже классе в

Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату