особенности после разочарований в своих надеждах на свою Беатриче. Тут начинается целый ряд и бесконечный лабиринт любовных связей во всех городах почти, где ты бывал. Но решительного шага ты почему не делал. То кто же этому виноват? Я ли, что все это знал и, глупец, никогда не позволял себе даже намека сделать, что я все это знаю, или ты, что устраивал для себя все это и мнил, что это такая тайна, что ее никто в мире не знает. Но дело не в том, что знал бы кто или нет, а в том, что так наивно уверять, что ты был лишен даже женской ласки из-за нас. Когда же это раньше 92 года ты стал заботиться о нас? Что же касается того, что тебе, как ты говоришь, очень трудно доставались эти средства, которые ты уделял нам, на это, во-первых, можно только сказать, что не следовало делать таких неимоверных жертв. Мне, по крайней мере, чувствовалось бы легче, не получая ничего, чем получать за цену упреков. Хотя, насколько мне помнится, что, начиная со службы у Парадиза, потом Кушнаревым и Новиковым в Москве заканчивая, как сам ты мне писал и мне помимо тебя было известно, — тебе вовсе не так трудно было делать эти пожертвования в пользу нас, если верить словам Егора, который был свидетелем в Москве тому, что расходы твои в Москве на одни конфекты, игрушки и т. п. мелочи можно было содержать безбедно 10 несчастных голодных людей. Он возмущен был до мозга костей, видя себя в семье, где за него платили за стол и квартиру 25 р., тогда как он, если бы за свой труд получал на руки эти деньги, жил бы себе отдельно, мог бы еще иметь сбережение от этих денег. Но он говорит, что ты явно и на каждом шагу проявлял себя так, чтобы он чувствовал, что благодетельствуем тобою. Кроме того, он говорил, что его возмущало и то, что в каждую данную удобную минуту в его присутствии всегда то и дело говорил о том, что содерживаешь всю семью, высчитывая каждого отдельно, и, приехав из Белой Церкви в Москву, он тотчас мне все это сообщил. <…> Затем не терял и не теряю надежды, что все-таки найду дело и сумею еще расплатиться с тобою. Эта мысль меня никогда не оставляла и не оставляет. Если ты во время праздников и Масленицы бывая у меня, застал чужих гостей и я, пожалуй, выпивал с ними 2–3 рюмки водки, которые не только не вредили, а полезны были для поддержки сил и пищеварения, в особенности при той пище, которой я питался, то еще из этого не следует, что мое поведение так позорно было, что я должен стыдиться. Стыдно должно быть тебе, если б ты мог и желал оглянуться и посмотреть на себя. Я не был способен что лучшее из себя создать, но ты мог и ничего не сделал. В конце концов упрекаешь, что я в Москве не заработал 20 коп. Но ведь я хотел брать у Рассохина и других работу, но ты говорил, что платят там дешево, и давал мне свою работу, которую я всегда работал к спеху, что 20 раз больше утомляло меня, больного, но я ни слова тебе не говорил, а напротив, ты претендовал, что не успеваю, забывая, что мне уже 58 лет, что я не могу уже так шибко работать, как бывало. Неужели уже таки ты на самом деле мечтаешь, что я без тебя, т. е. без твоей помощи, не проживу. Зазнался ты слишком. Отныне прошу тебя все средства свои сохранять для своих детей, а я уж проживу как-нибудь, если не на свой трудовой грош, то общество позаботится. Тебе спасибо за все! Материальных вожделений от тебя никогда не искал, а напротив, было время, когда я и стыдился, и страшился этого, и отказывался. Я всегда искал в тебе того, что у тебя для меня нет, как ты говоришь, а этого нет, то нечего мне и доискиваться, все для меня погибло. Ничего мне от тебя не нужно. Чем я лучше старика Моор? Кажется, что я не лучше его. Франца сетования и недовольство отцом были другие, а твои другие. Старик Моор все-таки остался отцом своему Францу, а последний остался тем же безобразным нравственным калекою. Прошу тебя больше не страдать и не устраивать себе мук. <… >»
Далее опускаю несколько страниц обвинительно-оправдательного текста.
«Я согласен с твоим мнением, что я бесполезный, негодяй, тупоумный, похотливый, недостоин иметь право носить звание твоего отца. Мое имя только позорит тебя. Что же — отрекись, я, поверь, преследовать тебя не буду. Одного только я не могу себя лишить, это сознания, что ты мой сын, а если желаешь и это отнять у меня, ты можешь, я препятствовать не буду. Мое же чувство родительское, хотя усугубленное, униженное, развенчанное, все-таки останется. Этого ты уничтожить не сможешь. После этого письма твоего, которое я возьму с собой даже в могилу, я сознаю, что между нами должно быть все кончено. Исключая разве воспоминаний, что у меня был старший сын, а у тебя — что был когда-то у тебя отец и только. Отныне я себя лишаю права нарушать твой покой чем бы то ни было. Никаких требований, никаких претензий, как и до сих пор. Ты же поступай, как твоя новая философия поддиктует.
Одно я тебя только на прощание попрошу, если только желаешь и можешь, старайся всеми силами найти Володе труд самостоятельный, независимый от тебя, тогда и я скажу, что ты что-то сделал для него. <…> Ты пишешь… Довольно! Всего сразу не перескажешь. Скажу только, что заботу и попечение обо мне при условиях моего исправления какого и каких-то условий, какие были у тебя с Егором в переписке из Белой Церкви, я не желаю и вообще ничего не хочу. Спасибо тебе за то, что ты уже сделал. Мы квиты, ты отплатил мне в ровной мере. Ты исполнил свой долг.
Прощай, пока ты еще не лишил меня звания своего отца — все же твой отец.
20 ноября 1896 г.
Какие же выводы можно сделать, прочитав это знаменательное письмо, написанное моим прадедушкой? Прежде всего, становится ясно, что оно написано человеком, не слишком образованным, но пообтершимся в театральном кругу. (Брат Лева сохранил орфографию и синтаксис оригинала, когда перепечатывал это письмо, и я тоже ничего не изменила.) Все эти ссылки на героев Шиллера, все пафосные заявления, все драматические перепады повествования сильно смахивают на монолог какого- нибудь персонажа из трагедии или драмы, автор которой не совсем в ладах с нормами русского языка. С другой стороны, буквально в каждом слове трепещет живое чувство обиды и оскорбления, и у меня это письмо вызывает искреннее сочувствие к прадедушке Григорию Евсеевичу. Мне кажется, из этого письма видно, что он человек добрый, чадолюбивый, общительный, не жадный, но не очень везучий и безалаберный, а также что он любитель выпить и побегать за юбками. Он обижен и оскорблен словами и поступками своего старшего сына Льва, на него он возлагал большие надежды и считал, что все отрицательные черты характера тот получил исключительно от своей матери, а вовсе не от него самого. Он не верит в успех сына на литературном поприще и полагает, что тому не следует гоняться за журавлем в небе, а надо крепко держать синицу в руках, то есть оставаться суфлером, жить при театре и иметь твердый заработок. Видно, как их отношения дошли до точки кипения и терпение родителя по отношению к дорогому сыночку совершенно истощилось.
Но я также верю, что упреки в письме Льва Григорьевича (которого у нас нет) в отношении своего отца скорее всего достаточно справедливы. Думаю, оба наших дорогих предка были хорошими подарками в жизни, каждый в своем роде, и один другого вполне стоил. Но если бы мне предоставили право решать, кто из них симпатичнее, я бы, наверное, все же выбрала прадедушку.
Что же касается непосредственно фактов их жизни, то здесь тоже можно кое-что для себя прояснить. Прежде всего можно вычислить возраст Григория Евсеевича. Письмо написано в 1896 году, где он упоминает, что ему пятьдесят восемь лет, стало быть, он родился в 1838 году или даже в самом конце 1837 -го. Таким образом, он был лет на девять-десять моложе Льва Николаевича Толстого и теоретически мог даже видеть Лермонтова или Гоголя. Прадедушка пишет, что в восемнадцать лет он остался сиротой и из всех своих родственников упоминает только брата Осипа. Были ли у него другие братья или сестры?
По тем же подсчетам получается: его старший сын Лев родился, когда ему самому было лет двадцать пять. Можно предположить, что прадедушка женился приблизительно за год до этого события и та самая легендарная балерина или актриса, имевшая псевдоним Жданова, была его законной супругой. Вероятно, именно она дожила чуть ли не до столетнего возраста и передала через своего сына нам свой псевдоним в качестве фамилии.
Мария Ивановна Жданова, жена Льва Григорьевича, середина 1910-х годов
Из письма явствует, что у прадедушки было три сына: Лев, Владимир и Егор. Думаю, полное имя Егора — Григорий. Прадед упоминает города Хотин, Херсон, Белую Церковь, Николаев, Одессу, а сам он пишет из Умани. Все эти города ныне находятся на территории Украины. Если дед родился в Киеве, то, видимо, его отец и вся их семья до поры до времени колесили по югу России, вероятно, вместе с тем