писал Дмитриеву в Петербург 20 августа 1812 года: «… отправил жену и детей в Ярославль с брюхатою княгинею Вяземскою[434]; сам живу у графа Ф. В. Растопчина и готов умереть за Москву, если так угодно Богу. Наши стены ежедневно более и более пустеют: уезжает множество». В этом письме Карамзин с неожиданной для его суховатых писем эмоциональностью пишет, что Растопчина он полюбил «как Патриот Патриота». Письмо написано в переломную для Карамзина минуту: он отказывается от начатого им огромного труда — «Истории», ибо готовится делать историю, а не описывать ее: «Я простился и с Историею: лучший и полной экземпляр ея отдал жене, а другой в Архив Иностранной Коллегии. Теперь без Истории и без дела читаю Юма о Происхождении идей!! <…> Я благословил Жуковского на брань: он вчера выступил отсюда навстречу к неприятелю. Увы! Василий Пушкин убрался в Нижний»[435]. В этом письме характерно многое: и чтение Юма, в котором Карамзин искал исторических ответов, и умолчание о том, что сам он собирается пойти в ополчение и драться у стен Москвы (это могло бы прозвучать как невольный упрек коренному москвичу Дмитриеву, проводившему эти дни в безопасном Петербурге), и явная ирония в адрес непатриотического, как кажется Карамзину, поступка Василия Львовича Пушкина.

Сражение под Москвой не состоялось, и Карамзин вынужден был одним из последних покинуть город. Следующее письмо Дмитриеву он написал почти через два месяца — 11 октября — из Нижнего Новгорода: «Выехав из Москвы в тот день, когда наша Армия предала ее в жертву неприятелю[436], я нашел свое семейство в Ярославле и оттуда отправился в Нижний. Думаю опять странствовать, но только без жены и детей, и не в виде беглеца, но с надеждою увидеть пепелище любезной Москвы: граф П. А. Толстой предлагает мне идти с ним и с здешним ополчением против Французов. Обстоятельства таковы, что всякой может быть полезен или иметь эту надежду: обожаю подругу, люблю детей; но мне больно издали смотреть на происшествия решительныя для нашего отечества». Далее Карамзин как бы подводит черту предшествующей жизни: «Вся моя библиотека обратилась в пепел, но История цела: Камоэнс спас „Лузиаду“[437]. Жаль многого, а Москвы всего более… <…> В какое время живем! Все кажется сновидением»[438].

Карамзину дорого достался уход из Москвы: он потерял не только труды многих лет, но и одного ребенка, умершего в дороге.

События взволновали и провинцию. Служивший в эту пору в Пензе Ф. Ф. Вигель рассказывал о впечатлении, которое произвело на него известие о взятии Москвы. «В воскресенье, 8 сентября, день рождества Богородицы, пошел я на поклонение губернатору. Я нашел его в зале, провожающего князя Четвертинского. Я худо поверил глазам своим, и у меня в них помутилось. Не будучи с ним лично знаком, много раз встречал я в петербургских гостиных этого красавца, молодца, опасного для мужей, страшного для неприятелей, обвешанного крестами, добытыми в сражениях с французами. Я знал, что сей известный гусарский полковник, наездник, долго владевший женскими сердцами, наконец сам страстно влюбился в одну княжну Гагарину, женился на ней и сделался мирным жителем Москвы; знал также, что, по усиленной просьбе графа Мамонова, он взялся сформировать его конный казачий полк. Какими судьбами он в Пензе? Что имеет он с нею общего? Оборотясь к одному из братьев Голицыных и на него указывая: „Что это значит?“ — спросил я. — „Он приехал, — отвечал он мне, — навестить жену свою, которая теперь с матерью находится в Пензе, проездом в Саратовское имение“. — „А что армия?“ — спросил я. — „Он видел ее на Поклонной горе, где собирались, кажется, дать последнее решительное сражение“. Приезд Четвертинского мне все сказал. Он не хочет быть дурным вестником, подумал я, и на день, на два оставляет нам еще надежду.

Целый день ходил я как шальной, избегая, елико возможно, делать вопросы. Вечером навестили меня братья Ранцовы, из коих старший был некогда моим товарищем в министерстве внутренних дел; вид их показался мрачен и угрюм. Говоря о том о сем, „завтра понедельник, — сказал я, — что-то привезет нам завтрашняя почта?“ — „Нет, — сказал мне младший Ранцов, — не ждите ее, она уже не придет“ — и… объявил мне истину. Четвертинский не мог скрыть ее от губернатора, а сей скромный человек сказал ее на ухо двум или трем столь же скромным людям, так что к вечеру, кроме меня, почти весь город знал, что Москва сдана без бою»[439].

Известие о падении Москвы лишь у немногих современников вызвало ту реакцию, которая подсказала И. Кованько «Солдатскую песнь»:

Хоть Москва в руках Французов, Это, право, не беда! — Наш фельдмаршал князь Кутузов Их на смерть впустил туда. [440]

Не только один Вяземский был охвачен пессимизмом. Князь М. А. Дмитриев-Мамонов, не успевший к Бородинскому сражению сформировать свой полк, присутствовал на поле боя, оставив на время место формирования. Оставление Москвы не охладило Мамонова, но избранный им в командиры полка (Мамонов был назначен шефом созданной им части) Б. А. Четвертинский явно упал духом. Вигель вспоминает, как этот блестящий молодой офицер, отличавшийся как смелостью, так и исключительной красотой[441], оставив формировавшийся полк, явился вдруг в Пензу с известиями о падении Москвы. Тот же мемуарист рисует выразительную картину реакции провинциального дворянского общества на военные известия: «Всю осень, по крайней мере, у нас в Пензе, в самых мелочах старались выказывать патриотизм. Дамы отказались от французского языка. Многие из них почти все оделись в сарафаны, надели кокошники и повязки; поглядевшись в зеркало, нашли, что наряд сей к ним очень пристал, и нескоро с ним расстались. Что касается до нас, мущин, то, во-первых, члены комитета, в коем я находился, яко принадлежащие некоторым образом к ополчению, получили право, подобно ему, одеться в серые кафтаны и привесить себе саблю; одних эполет им дано не было. Губернатор [кн. Ф. С. Голицын] не мог упустить случая пощеголять новым костюмом; он нарядился, не знаю, с чьего дозволения, также в казацкое платье, только темно-зеленого цвета с светло-зеленой выпушкой. Из губернских чиновников и дворян все те, которые желали ему угодить, последовали его примеру. Слуг своих одел он также по-казацки, и двое из них, вооруженные пиками, ездили верхом перед его каретою»[442].

Военные события сблизили Москву и провинцию России. Московское население «выхлестнулось» на обширные пространства. В конце войны, после ухода французов из Москвы, это породило обратное движение. Бенкендорф в своих мемуарах рассказывает, что Москва сразу же после ухода французов оказалась заполненной толпами жителей. Среди них были и мародеры, и окрестные крестьяне, приезжавшие с пустыми телегами, но имелось также значительное число людей, возвращающихся на пепелище. Город возрождался с исключительной быстротой.

Сближение города и провинции, столь ощутимое в Москве, почти не сказалось на жизни Петербурга этих лет. Более того, занятие Москвы неприятелем отрезало многие нити, связывавшие Петербург со страной. Отправлявшиеся в столицу вынуждены были совершать долгие обходные пути. Известно, какую Одиссею пришлось вынести московским актерам, прежде чем они добрались до столицы. Однако Петербург не был отделен от переживаний этого времени. Защищенный армией Витгенштейна, в относительной безопасности, он гораздо меньше действовал, чем Москва и провинция, но зато имел возможность осмыслять события в некоторой исторической перспективе. Именно здесь возникли такие эпохально важные идеологические явления, как независимый патриотический журнал «Сын Отечества», в будущем сделавшийся основным изданием первого этапа декабристского движения. Многие из первых ростков декабризма оформились именно здесь, в беседах вернувшихся из военных походов офицеров.

Декабрист в повседневной жизни

Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату