стихотворения у читателя возникают образы, связанные с масонством и напоминающие о нем. В этом смысле сближение «Песни» с вступлением Пушкина в масонскую ложу «Овидий» справедливо. Однако общее истолкование «Вакхической песни» как ритуальной масонской поэзии представляется совершенно неприемлемым.
Первые же строки стихотворения обращают нас к образности, решительно исключающей возможности ее масонского истолкования. Упоминания античной вакханалии и бокалов, поднятых за здравие возлюбленных, отсекают всякую возможность понимания текста как масонского. Провозглашение на масонском ритуальном ужине тоста:
как и называние ритуального гимна «вакхальными припевами» — в равной мере невозможны. В масонской поэзии могли встречаться квазилюбовные образы и сюжеты, но они носили мистико- аллегорический характер. В пушкинском же гимне поэтика мистических аллегорий полностью отсутствует. Сам образ вакханалии ведет к античной символике и полностью несовместим с ориентированным на библеизм масонским ритуалом.
Вместе с тем «вакханалия» понимается здесь не в поверхностном
Первая строфа «Песни» говорит о счастье, которое дается человеку любовью к «девам» и «женам». Эта высокая поэтизация любви как всеобщего закона резко отличается от героического аскетизма Рылеева («Любовь никак нейдет на ум, // Увы, моя отчизна страждет»). Следующий образ — поднятые бокалы с опущенными в них «заветными» (то есть тайными) «кольцами». Тост этот вслух не произносится. Значение его двояко: так пьют за здравие тайных возлюбленных, но так же пьют и за здоровье тех, чье имя закрыто конспирацией. В послании к Давыдову Пушкин вспоминает тосты, при которых
Речь идет о секретном тосте в честь карбонариев и свободы. В нем едины тайная любовь и тайная политика. Это характерно для Пушкина:
где личное чувство любви нераздельно слито с патриотическим чувством народа:
В следующих строках продолжается расширение образа: любовь становится космическим чувством. Она сливается с истиной и солнцем, и ей противостоят ложь и тьма. Гаснущая свеча и свет восходящего солнца — образы ложной истины, порождения рабского мира, и бессмертного солнца ума. Таким образом, в гимне, который Пушкин написал для «Овидия», его «масонство» — это союз мудрецов и свободолюбцев, утверждающих гармонию свободы и личного счастья с мировым порядком. Конечно, такой просветительский идеал уже утратил связь с масонством, но органически связан с распространенным в просветительских кругах представлением о всемирном братстве просвещенных мудрецов как о некоем «новом рыцарстве». Например, прямое отождествление свободолюбивого просвещения с рыцарством находим в «Горной идиллии» Г. Гейне. Истолкование декабристского движения как рыцарства свободы характерно для Дмитриева-Мамонова, одного из создателей декабристской организации «Орден Русских Рыцарей», сочинения которого попадали в Кишинев через М. Орлова. Факт наличия их в бумагах В. Раевского подтвержден документально. Можно предположить, что сама идея использования масонской ложи в подпольных целях декабризма отражает влияние Дмитриева-Мамонова на кишиневский кружок. Правда, вопрос о воздействии «рыцарских» идей Дмитриева-Мамонова на кишиневский кружок остается неясным и, видимо, никогда не будет выяснен. Следствие по делу декабристов обошло этот вопрос, а арест-заточение и последующее безумие Мамонова окончательно подвели под ним черту. Однако выше уже упоминалось о — фактически до сих пор не объясненном — интересе Пушкина к Дмитриеву-Мамонову в конце 1820-х годов — в период, когда имя его было прочно забыто. Образ Мамонова явно тревожил воображение поэта, и фигура его неожиданно возникает в различных пушкинских сочинениях. Так, Пушкин счел необходимым упомянуть его патриотическое поведение в 1812 году в неоконченной повести «Рославлев». Как показала Анна Ахматова, тень Дмитриева-Мамонова вставала в воображении Пушкина, импровизировавшего роман о влюбленном бесе[514]. Это свидетельствует, что имя Мамонова так и осталось для поэта окруженным ореолом таинственности — как и тайный «Орден Русских Рыцарей» и, по-видимому, практически не успевший реализоваться замысел «работ» ложи «Овидий». Существует предположение, что стихотворение Пушкина «Не дай мне Бог сойти с ума…» (1833) навеяно не только впечатлениями от посещения сошедшего с ума Батюшкова, но и памятью о Дмитриеве-Мамонове.
Предложенное понимание «Вакхической песни» позволяет реконструировать и то, каким Пушкину представлялось ее бытование. Тайный текст, конечно, не предназначался для печати. Трудно представить себе его и предназначенным для масонских альбомов. Стихотворение, в первую очередь, явно ориентировано на устное исполнение («песня»). Можно предположить, что оно связывалось с особым ритуалом: его, очевидно, должны были провозглашать (как это имело место в праздничных ритуалах масонов) в момент окончания ночи и солнечного восхода. Такие выражения, как
Агитационность декабристской поэзии неотделима от ее прямой связи с поведением. Поведением тех, кто читает стихи, и тех, кто их слушает. Даже распространяясь письменно — печатно или рукописно — эта поэзия не живет в графических формах. «Свой дух воспламеню жестоким Ювеналом», — писал Пушкин. Поэзия «воспламеняет дух» и живет в действии. И если мы представим переживание людей, завершающих ночные политические беседы и споры ритуальным празднеством свободы при восходе солнца, то окажемся в том мире высокого энтузиазма, который так важен для понимания декабризма.
Вся библиотека декабризма окажется для нас тайником без ключа, если мы вообразим дух тайного общества как сумму рожденных им программ и документов. Изъятая из атмосферы энтузиазма,